Об Ахматовой — страница 40 из 82

Поразительно, что и Элиот в самом грозном из своих стихов тоже заговорил о «потерянном слове»211. Он до конца определил свое отношение к этому неуловимому слову: слово будет найдено только там, где находится Слово, иначе говоря, суть вещей открывается только в познании Сущего. Поиски поэтов, никогда не знавших друг друга, отдаленных друг от друга непроницаемым барьером, который построила эпоха, а может быть, и сама жизнь, велись в одном направлении. В стихах о том, что он не надеется вернуться снова в это пространство и время, Элиот перекликается с ахматовским: «Но я предупреждаю вас, что я живу в последний раз..»212 В этом же стихотворении есть совпадение и с Мандельштамом, который еще в детских стихах наивно сказал: «Но люблю эту бедную землю, потому что другой не видал»213, и с его статьей – отвергнутым «манифестом» новой школы – «Утро акмеизма», где он говорит, что этот мир нам дан, чтобы мы строили…

Поэты на разных концах земли, в разных культурах и разной жизни отступили от символизма и пришли к близким вопросам жизни и смерти. Впрочем, культуры не такие уж различные, потому что я говорю о трех эллинско-христианских поэтах.

Акмеисты восстали не против символизма, а против литературной школы русских символистов за то, что глубокую природу человеческого познания, по сути своей символистическую, будь то математические символы или словесные, они подменили сознательным сочинением символов, которым надлежало по их теории стать заместителями значений. В сознательном изготовлении символики участвует главным образом разум, не порождая органа для шестого чувства.

Символисты все в значительной мере ницшеанцы или последователи Шопенгауэра. И это относится не только к тем, кто так или иначе интересовался философией. Бальмонта, например, трудно заподозрить в каких-либо отвлеченных занятиях, но и он разделяет черты символистов, которые можно считать «ницшеанскими». Здесь возможна и другая трактовка: и философы, и поэты, писатели, художники и прочие деятели той эпохи шли параллельными путями, исходной точкой которых был безрелигиозный гуманизм. Отсюда культ человека, переоценка его возможностей, то есть опять-таки – своеволие, выразившееся в литературе самыми различными способами, в частности самостоятельными изысканиями в символике и изобретеньем собственной системы символов. Из русских символистов, впрочем, никто не дал «системы символов», как Йетс; у них символы были достаточно разрозненными и случайными, как бы изобретенья, остающиеся на совести у каждого из них. Пестрая практика символистов не делала их школой, борьба могла идти только с их теорией. И взбунтовавшиеся против них люди, назвавшие себя акмеистами, искали новой теории для обоснования своей практики.

Что же касается до футуристов, то исходный момент оставался у них тем же – со всем своеволием, культом человека и вытекающим отсюда волюнтаризмом. Не случайно большинство из них легко поддалось культу силы и воли к власти. В последнем, то есть в воле к власти, исключением является Хлебников – этот странник и бормотун не поддался искушению нашей эпохи и даже своей властью – [властью] поэта – не воспользовался. Кажется, именно в этом – в добровольном странничестве и отречении, в жизни, одухотворенной непрерывным «сказом», Хлебников является глубоко национальным и народным поэтом. Он как бы вышел из самых глубин народа и почти, в сущности, от него не отделился. И на нем в чем-то сказался особый строй русского народа – его расплывчатость, его волнообразная природа, его способность вдруг формироваться в шквал. Хлебников подобен реке, размывающей оба берега. Говоря о нем, невольно прибегаешь к сравнениям, потому что его сущность неуловима для жесткого понятийного объяснения и анализа.

Символизм с его практикой и теорией восстановил против себя и трех объединившихся акмеистов, и Хлебникова, и Пастернака, и Цветаеву в Москве. Но боролись с символистами и не были ими признаны именно акмеисты. Делая снисхождение для Ахматовой, нападая на блудного сына и взбунтовавшегося ученика – Гумилева, они начисто сняли со счетов Мандельштама. Блок, более сложное явление, чем символисты чистой воды, как, например, В. Иванов, сначала просто отмахивался от Мандельштама, предлагая его заменить не то Рубановичем, не то Рафаловичем, а потом вдруг удивился и заметил в нем не жида, а, как он выразился, «артиста»214.

Но с Блоком ни у Мандельштама, ни у Ахматовой и Гумилева не было глубокой связи, а вот уважение я заметила, и настоящее. О.М. удивленно мне рассказывал, что однажды он застал Блока за диковинной работой – он переделывал стихотворение «О подвигах^ доблестях, о славе..» О.М. сказал, что стихи, известные всем и вошедшие в фонд русской поэзии, нельзя переделывать. Разумеется, это не цитата, а только передача смысла его слов, но факт, что для него эти стихи были тем, что у нас принято называть – классикой. В этом эпизоде сказывается отношение к Блоку, близкое к тому, что проявилось в статье о нем215. А.А. пишет, что О.М. был чудовищно несправедлив к Блоку216, но я не помню ничего подобного. В последние годы он просто Блока почти не поминал. У Блока ему, вероятно, были чужды готовые элементы, то, что Л.Я. Гинзбург называет «гвоздиками»217, – все эти мечи, жезлы, кинжалы, да еще напоенные ядом, туманы, чародейность и так далее. Кроме того, христоборчество Блока и его любовь ко всяким мелким тайнам и нечисти – отзвук ставки на дохристианскую Русь – тоже были противопоказаны О.М. Поэтому, в частности, он не любил «Скифов», но, по-моему, никогда публично этого не высказывал.

Три разных поэта, с разной поэтической практикой, с двумя разными манифестами – еще в начале своего литературного пути выступили против символистов и окончательно порвали с этим уже победившим течением. Что же их объединяло? Я долго искала ответа на этот вопрос. Ни О.М., ни А.А. на него ответить не могли. Они вместо ответа пытались отделаться пустотой символизма, защитой смысла и новым отношением к слову.

Но разве у Ахматовой, Мандельштама и Гумилева одинаковое отношение к слову? Мне кажется, что их соединяло нечто другое, лежащее вне литературы, соприкасающееся скорее с миропониманием, чем с вопросами мастерства, техники и борьбы литературных школ. Эти трое принесли совершенно иное отношение к жизни и к ценностям, чем то, которое было у символистов и у футуристов, давших впоследствии Леф. Однако и [у] этих трех не было единого, совпадающего в деталях миропонимания, но какие-то существенные линии соединяли их настолько прочно, что дали нерасторжимую связь и несомненную общность судьбы.

Бердяев, человек близкий к символистам, в поисках неба отказывался от земли – здешняя жизнь тяготила его, не удовлетворяла его изощренных чувств. Наследники идей безрелигиозного гуманизма, они, в сущности, каждый по-своему, уходили от христианства – в шопенгауэровский буддизм, в языческие мистерии, в разные виды антропософии и теософии. Даже Соловьев с его учением о Софии, если вдуматься, искал объединения религии природы с религией духа. Конец девятнадцатого века и в особенности начало двадцатого знаменуются отходом от христианства и онтологическими спекуляциями, исходной точкой которых является гипертрофированная вера в человека как в существо, одаренное высшим разумом и способное самостоятельно проникнуть в тайну тайн.

А собственно, какую тайну тайн может открыть человек, если к себе самому, к человеку, к его истории и обществу он не может подыскать даже ключей, а только с трудом подбирает жалкие, действующие на один раз отмычки? А отсюда неожиданности, которые нам подносят человек и история. Разве все мы не поражены тем, что мы увидели в первой половине двадцатого века?

Миропонимание символистов неизбежно вело к своеволию и к чувству безответственности. Человек, который пришел в мир, чтобы видеть солнце или «творить культуру», как полагал В. Иванов, может только давать рекомендации, как получше заняться этими делами, и писать законы, исходя из собственных целей и желаний. Символизм в его теории – это расцвет своеволия, буйство безответственного человека, культ воли и беспредельное развитие индивидуализма.

Символисты, вероятно, не вполне сознавали, почему им сравнительно легко удалось договориться с лагерем победителей. Основы их учения во многом совпадали с теориями тех, кто дал толчок к развитию воли к власти. Прямые потомки символистов – футуристы – попросту слились с победителями. Я заметила также, что люди чисто буржуазной психологии легче находили точки соприкосновения с нашими хозяевами, чем те, кто не отказался от ценностных понятий христианства. Пример тому – Брик и наши технократы.

Расплачиваться за всё пришлось так называемым акмеистам, но объяснение этому надо искать не в манифестах Городецкого и Гумилева, а в отвергнутом ими манифесте Мандельштама, позиции которого разделяла и Ахматова.

О.М. заметил, что символисты были «плохими домоседами», то есть недооценивали земную жизнь, не сознавали своего долга на этой земле. Для акмеистов наша жизнь не только данность, но и данное, и отсюда – уважение, даже пиетет, как говорит О.М., к трем измерениям и ко времени, в котором каждому надо выполнить свой долг. О.М. объясняет здесь свою тягу к архитектуре как к наиболее вещественному виду создания ценностей искусства. Если жизнь дана для того, чтобы мы выполнили в ней свой долг, приходится отказаться от своеволия старших поколений и смиренно принять данное. При таком мироощущении художник уже не ощущает себя избранником, которому всё можно, – он один из толпы, один из всех, не лучше и не хуже других, и для него обязательны все исторически добытые ценности. В частности, это относится и к принципиальному отрицанию системы новоизобретенных символов. Символика уже дана в языке, общем для общества, дана в сознании, общем для всех людей.

То, что добыто во времени, является общим сокровищем, откуда черпают художники. Новаторство без исторических корней является таким же своеволием, как и самостоятельно выдуманный символ. Все трое акмеистов, отказавшись от «хрустальных дворцов», от изобретенья новой культуры, нашли свое место в христианском мире, в христианской культуре, в исторической традиции. К этому пришел и Пастернак. В нашей жизни это был самый трудный и опасный путь. Судьбы людей – прямой вывод из их миропонимания. Каждый из них, по данным ему силам, совершил свой жизненный подви