Об иных горизонтах здешнего. Апология вечного возвращения — страница 17 из 56

Желающие отринуть сей мир, уверенные в его безвозвратной погибели, тем не менее, кроме души, сущего самого важного и самого необъяснимого, обычно хотят сделать бессмертным и «взять с собой в вечность» ещё много чего из преходящего. Это родственники и возлюбленные, счастливые дни, мгновения озарения, вершины познания, свершения эпохальные и героические, неповторимая мимолётная красота, мало ли что. Тоскуя по прошлому, особенно полагая его безвозвратным, вопреки всякой логике также часто хотят оживления ярчайших воспоминаний, возвращения в них – словно то был попросту рай. Однако заметим, что в те юные, детские годы жизнь вовсе не воспринималась как рай – мешали невзгоды, заботы, которые кажутся ныне совершеннейшим пустяком, мешала и слепота к залёгшим на горизонте сиреневым облакам, к реальности искренних чувств, к силе несбыточных грёз и к гибкости тела, к суггестии далей, странных пространств, сияющих звёзд. То есть тогда ещё не была понята открывшаяся лишь теперь вся роскошь той жизни. Поэтому хотят не просто возвращения прошлых мгновений, но обязательно вместе с постигнутой лишь теперь их неземной красотой. Иными словами, если желают бессмертия преходящему, то непременно идеальному, откуда устранено всё безобразное, всякое зло и, главное, если оно предстаёт в измерении метафизическом.

«Взять с собой в вечность» всю свою жизнь, весь этот мир, как при позиции утверждения мира, понятно, желание в высшей степени радикальное, трудноуловимое и оспоримое, но вместе с тем завораживающее, хотя и неведомо чем.

Возжелать остановки мгновения таким, каково оно есть, вместе со всем, что в нём есть, возжелать его вечности – дело другое, нежели прохождение мимо, стремление в будущее, за горизонт. Привести к этому может, например, ностальгия по настоящему, когда вдруг открывается это самое метафизическое измерение окружающего: будто бы мы оказались в бесконечно далёком, забытом, но бесконечно желанном воспоминании, где идеальное – всё. Существуют к тому и другие пути, но все исключительные, невозможные без уразумения тончайших порывов души.

Даже такой мэтр, как доктор Фауст, не знающий более страха, надежд, познавший весь мир как сплошную тщету, готовый отправиться хоть в рай, хоть в ад, находит мгновение, достойное вечности, лишь с величайшим трудом, совершенно неожиданно для себя, да и то при посредстве могуществ сомнительных.

Однако и пережитых высочайших мгновений ещё недостаточно, чтобы принять всю эту жизнь. Поэтому отрицание этого мира, пусть и не в полном объёме, всё-таки представляется позицией более адекватной. Как, в самом деле, мы можем желать вечности затяжного кошмара, позора, бессознательной тьмы, моментов реального ужаса смерти или ужаса перед существованием как таковым?

Наслаждения, правда, бывают различные. Поэт замечает:

Нам нравится эстетика дома престарелых,

фейерверк проклятий разорванных губ,

когда рыдает на свалке опустелой

забытый смертью раскрашенный труп.

(Евгений Головин. Песня «Топот диких коней»)

Почему иным нравится такая эстетика – сложный вопрос, возможно, из-за соответствия данного образа принятой позиции тотального мироотрицания, возможно, почему-то ещё. Но вот сам образ, сама ситуация вряд ли способны вызвать желание утверждения их в вечности. Поэтому поэт в следующей строке аннулирует сие иллюзорное бытие вместе с демоническим наслаждением от его созерцания – аннулирует как мимолётное, случайное, ничего не значащее порождение первозданных и необузданных сил совершенно иного, на этот раз грандиозного пространства, полного воздуха и свободы:

Но всё это, но всё это – топот диких коней.

Так можно ли принять весь этот мир, как предлагает учение о вечном возвращении? Кажется, что нельзя. Однако к тому существуют пути, правда, возможные лишь при постижении причастности мгновения, времени к вечности: при внезапном раскрытии становления как непреходящего бытия. К такому постижению, которое достигается не рассудочно, а есть откровение, посвящение или прозрение, как раз и приводит учение о вечном возвращении. Но в то же время понять смысл самого этого учения невозможно без такого прозрения. Казалось бы, получается порочный круг: прозрение – следствие понимания учения, а понимание учения – следствие прозрения. Но разве есть хоть одно учение о запредельном, понять которое можно без посвящения, без непосредственного откровения, используя только рассудок и логику? Ведь этими средствами не понять и простой красоты распустившегося цветка.

Прозрение причастности мгновения к вечности и сопутствующее ему преображение мира из обыденного в неземной, трансцендентный – это не новое знание, отныне принадлежащее философу, усиливающее значимость, вес его личности. Наоборот, вместе с обыденным, к которому, разумеется, относится и собственная личность, отступает также и она, также и она становится трансцендентной – такой же, как всё, что вокруг. Перестают быть собой и становятся всем, что только явлено в данный момент, причём открытым в своей первозданности, запредельности и единстве. Облака, отражённые в капле росы, крик петуха вдалеке, лица и судьбы людей, призрачные города и я сам: всё – одно, разницы никакой. Вот как поясняет это Мартин Хайдеггер: «Открывшееся взору мыслителя находится за горизонтом его „личных переживаний“ – это нечто другое, чем он сам, – нечто, ранее не известное и существовавшее помимо него, однако отныне присутствующее; нечто, ему, мыслителю, не принадлежащее, но чему принадлежит он сам» («Метафизическая концепция Ницше и её роль в европейском мышлении: вечное возвращение равного». Часть I, глава I, § 2).

Время вечности

Прежде чем двигаться дальше, коснёмся ещё одного важного момента, связанного со временем и вечностью, а именно природы времени во вневременнóм, сколь бы абсурдным это ни показалось на первый взгляд. Разъяснить этот момент вряд ли удастся, даже наоборот: в результате разъяснений, скорее всего, возникнет ещё больше путаницы и темноты, однако оставить данный аспект без внимания, пройти мимо бездны, не бросив в неё хотя бы один краткий взгляд, тоже нельзя.

Хотя представление о вечности как об абсолютно неизменном, всегда остающимся собой, где нет и не может быть никакого времени, логически и безупречно, оно всё же приводит к невозможности разрешения многих вопросов. Исключается причастность к такой вечности любого события, эпизода, процесса, а также любой формы жизни, поскольку они существуют и мыслятся только во времени. Да и мышление исключается тоже. Но такая вечность никак не может объять и включить в себя всё – многое, в частности весь преходящий мир, остаётся за кадром. То есть в такой вечности не остаётся почти ничего – даже и умозрительного как такового, поскольку последнее требует временнóго созерцателя – подвижного, а не застывшего ума. Подобная вечность больше всего напоминает ничто, в ней невозможно представить вечную жизнь.

Но когда в мыслях, желаниях, грёзах обращаются к вечности, к той стороне, ищут там прежде всего всё-таки вечную жизнь. Причём та сторона не похожа на эту, и различие их не сводится к одному только наличию или отсутствию смерти. Предположим, не покидая сей мир, мы сделались бы бессмертными. Тогда мы так и двигались бы всё дальше и дальше сквозь этот мир, который постоянно меняется и превращается из одного «неизвестно чего» в другое «неизвестно что», причём изменения бывают столь радикальны, что мир становится просто иным, вообще не похожим на прежний. В то время как та сторона в каком-то смысле всегда остаётся собой даже по облику. Она – разрешение окончательное. Никакой эволюции и никакой инволюции. То есть вечная жизнь на той стороне – нечто бóльшее и немного другое, чем просто бессмертие, добавленное в сей преходящий мир.

Взыскуя жизнь вечную, интуитивно мы допускаем течение времени на той стороне. Правда, иного времени – не такого, как здесь. Это иное время называют по-разному: сакральным, мифическим, легендарным, временем вечности.

Попытаемся хотя бы в общих чертах сравнить здешнее время со временем тамошним.

Каких бы представлений о времени мы ни придерживались – считали бы его объективным или субъективным, всемирным или локальным, движущимся по той или другой траектории и так далее, у этого, «нашего» времени есть общее свойство: его поступательный характер. Одно следует из другого, события перетекают в другие события, формы непрерывно меняются – всё вплетено в череду нескончаемых метаморфоз. Течение времени всеобъемлюще и беспощадно: ничто не может даже на миг покинуть поток – вдруг задержаться, остановиться и перестать изменяться, хоть ненадолго остаться собой. Время уносит, меняет всё, властвует надо всем. В каждый миг настоящее отправляется в небытие, где оно гаснет и исчезает, а призрак будущего превращается в осязаемое настоящее, обретает реальное бытие. Существуют ли прошлое и будущее в каких-то иных измерениях или не существуют вообще, в том и другом случае они призрачны и эфемерны, не настолько весомы и подлинны, как настоящее.

Время вечности не течёт поступательно. При этом всякое мифическое событие разворачивается всё же во времени, сходным с земным, то есть происходящее всё равно раскрывается поступательно. Но событие в целом – это нечто одно, недвижное и неизменное. К примеру, сошествие Диониса в аид. Событие происходит: спуск в царство мёртвых у болота Алкиония, странствие по аиду и освобождение своей матери – смертной Семелы. Но хотя событие и происходит, оно вместе с тем – нечто целое, которое не распадается на спуск, странствие и освобождение. Треугольник есть треугольник, только когда сразу видят все три стороны, должным образом соединённые между собой, а не когда их показывают поочерёдно, пусть даже с перетеканием одной стороны в другую. Земное время внутри события как бы есть, но при взгляде на всё событие как на символ, мистерию его уже нет. Время вплетается в мифическое событие лишь потому, что это – единственный способ хотя бы как-то говорить об изначальном, божественном, вневременнóм.