Свет постепенно исчезает, переходя в тепло; Вселенная с каждой минутой погружается во тьму. И становится всё более неустойчивой. В какой-то момент она станет не чем иным, как только теплом: равновесием неподвижного, не подверженного никакому воздействию тепла. Так она и умрет.
Здесь писатель переходит к размышлениям о втором законе термодинамики, навеянным указанной выше заметкой Ницше. Не обращая внимания на некоторые неточности изложения – например, на заявление, что тепло не может принять вид света, тогда как сильно нагретое тело вполне может вспыхнуть, превратиться в огонь и, соответственно, в свет, – можно расценить данный абзац как эсхатологическое впечатление от научного обоснования неизбежности тепловой гибели мира.
Не согласиться здесь можно лишь с тем, что этот закон является опровержением «циклических лабиринтов».
Понятно, что если мир достигнет финального состояния, то пропадут и «циклические лабиринты». Однако вместе с ними пропадёт и всё остальное, весь мир вообще.
Ницше полагал данную гипотезу опровергнутой самим наличием мира, которого, согласно этой гипотезе, при допущении бесконечного времени быть не должно.
Иначе при догмате о сотворении мира и вместе с ним времени: будь позади нас конечное время, закон представляется не противоречащим логике, так как до гибели мироздания дело просто пока не дошло. Однако заметим, что в данном случае не из второго закона термодинамики вытекает догмат сотворения, а в точности наоборот: сотворение обосновывает этот закон, снимает с него логические противоречия. То есть в паре догмат сотворения и закон термодинамики исходное, главное – всё же догмат: без догмата «закон незаконен». Надо сказать, что одного лишь догмата о сотворении (даже и без закона термодинамики) вполне достаточно для опровержения циклических повторений, поскольку последние не оказываются безначальными и бесконечными. То есть догмат о сотворении аннулирует догмат о циклических повторениях. Но так же верно обратное: догмат о циклических повторениях аннулирует догмат сотворения. А сие означает, что речь идёт не о строгих логических выводах, а о принятии тех или иных аксиом, что осуществляется прямым обращением к сферам метафизическим, интуитивным. При таком обращении ни доказательства, даже самые безукоризненные, ни опровержения, даже самые очевидные, в счёт не идут…
Вообще же к проблеме конечности или бесконечности, а также к происхождению пространства и времени можно было бы подойти и совсем по-другому: достаточно вспомнить неоплатоников и их положение, что пространство и время – не объективные данности, то есть начала отнюдь не первичные, а логосы мирового Ума. Но это, конечно, более трудный подход…
И последняя неясность, на сей раз метафизического плана. Если принять гипотезу Заратустры, я как следует так и не понимаю, каким образом два идентичных процесса могут не слиться в один? Разве достаточно одной только никем не фиксируемой их последовательности? Без особого архангела, откуда-то извне ведущего счёт циклам, чтó означает, что мы проходим через тринадцать тысяч пятьсот четырнадцатый цикл, а не через самый первый и не через триста двадцать второй в двухтысячной степени? С практической точки зрения не означает ничего, что, правда, для мыслителя не имеет значения. Не означает ничего и с умозрительной точки зрения, а это уже серьёзно.
Этот последний абзац эссе – самый существенный в плане раскрытия заявленной темы, ибо в нём задаётся вопрос о равенстве и тождестве при возвращении всех вещей. Причём задаётся самым что ни на есть должным образом: вопрос преподносится не как требующий логических объяснений, а как интуитивное ощущение близости какого-то скрытого смысла, постигнуть который можно, лишь вживаясь в это тонкое ощущение. «…Я как следует так и не понимаю, каким образом…» – сказано искренне, честно, по существу. Следующий шаг – который намечен, однако не сделан, – погружение в это непонимание…
При гибели и затем возрождении Вселенной время разрушается и возрождается тоже или так поступательно и течёт?
В первом случае после возрождения точно такой же Вселенной она будет тождественной прежней, то есть будет именно той же, так как и новое рождённое время будет тождественно прежнему.
Во втором случае при возрождении новой Вселенной, пусть идентичной погибшей, она будет всё же иной, так как будет существовать в иной момент абсолютного вселенского времени, поставленного выше всех мирозданий, богов, бытия и небытия.
Поскольку идея слияния идентичных Вселенных в одну и ту же для Борхеса непонятна или же неприемлема31, он просто вообще не рассматривает мысль о разрушении и возрождении времени. Пропустив первый случай, он сразу же переходит ко второму, но и здесь обнаруживаются затруднения. При отсутствии мира, субъекта, богов в момент разрушения-возрождения мирозданий, когда нет вообще ничего, что понимать под «течением времени»? Пусть даже оно и течёт, но если это течение никто не фиксирует, как оно может на что-либо повлиять? Чтобы уйти от идеи слияния мирозданий, пересчёт циклов, фиксация течения времени необходимы. «Разве достаточно одной только никем не фиксируемой их [циклов, процессов развития мирозданий. – С. Ж.] последовательности?» – недоумевает писатель. Разумеется, недостаточно, поскольку при «трансцендентном» течении времени, принципиально непостижимом и принципиально не доступном никакому наблюдению, измерению и подсчёту, циклы получатся неразличимыми. Как же быть? Решение Борхеса просто: архангел, наблюдающий за сменой Вселенных откуда-то из невыразимого метафизического далека…
Напомним, что точно такое решение предлагал в V веке епископ Немезий (см. главу «Упущение Немезия»), о чём Борхес, скорее всего, даже не знал. Правда, Немезий вместо архангела говорит о богах. О вынесенных за пределы Вселенной неподверженных разрушению богах, наблюдающих за гибелью и возрождением мирозданий и ведущих счёт циклам.
Таким образом, оба мыслителя приходят к идее повторения схожих или точно таких же мирозданий, что затем с большей или меньшей убедительностью критикуют. Но всё же в этом решении много неясности и темноты, о чём оба, как представляется, знают, однако стараются обойти стороной. Но главное место, оставленное тем и другим без ответа, – это наш первый случай: идея разрушения также и времени при разрушении мироздания и воссоздание (или возвращение) того и другого. То есть вечное возвращение вместо циклических повторений.
О разрушении времени и возвращении того же самого говорят, к примеру, стоики (см. главу «Стоики: возрождение того же миропорядка»), пифагорейцы (см. главу «Пифагорейцы о возвращении тождественных миров»), ну и, понятно, Ницше. Склоняются в ту же сторону, хотя пока ещё робко, даже и нынешние физики, с их новой гипотезой разрушения и зарождения времени в момент большого взрыва Вселенной.
Так или иначе, но в последнем абзаце эссе Борхес ставит серьёзный, глубокий вопрос.
Разумеется, у писателя были свои соображения, как и о чём рассуждать, но всё-таки кажется, что лучше бы не заканчивать размышления о вечном возвращении этим вопросом, а с него их как раз начинать…
Вечное возвращение как вывод, а не исходный догмат
До сих пор мы прямо или косвенно предполагали, что доктрина вечного возвращения принимается за истину либо допускается как возможность, и, исходя из этого, стремились раскрыть её метафизические горизонты.
В тот самый момент на прогулке у озера Сильваплана Ницше сначала пришла мысль о вечном возвращении всех вещей, и почти сразу, но всё же потом мир преобразился и предстал в ином свете. Такая последовательность со всей очевидностью следует из его записей. Именно пришедшая мысль преобразила мир, а не наоборот: мир вдруг преобразился, открылся в ином измерении и вслед за тем явил эту мысль.
То есть именно взгляд изнутри «мысли мыслей» раскрывает её тайный смысл. Этот смысл состоит, как мы много о том говорили, в постижении причастности мгновения и всего сущего к вечности.
В краткой формулировке: вечное возвращение раскрывает причастность мгновения к вечности.
Однако такая причастность в прошлые времена была отлично известна не только философам, но и целым народам, причём безо всякой доктрины о возвращении. Примером тому не только Платон, который об этой причастности говорит прямым текстом, но и множество космологий, религий и мифологий всех континентов, где мир земной считается отражением мира небесного, в особенных случаях – мира подземного, как, например, в тайных учениях гностиков о тёмном и злом Демиурге.
То есть причастность мгновения к вечности может открыться и без вечного возвращения.
Допустим, это произошло, и нам стало вдруг очевидно, что всё преходящее есть проекция, отражение вечного. Причём это сделалось очевидным до всякого осмысления – подобно зрению у младенца: когда его взгляд наконец проясняется, он начинает вдруг видеть небо и облака, солнце, луну, хотя и не понимает, что всё это такое. Необходимость осмыслить открывшийся мир приходит потом. Если всё то, что мы видим вокруг, что чувствуем и понимаем, что было когда-то, и то, что когда-то произойдёт, суть отражения, отблески, отзвуки вечного – если каждое мгновение связано с вечностью, не рождаясь, рождается в ней или исходит от неё как свет от огня, то как же понять преходящее? Ведь преходящее – то, что пройдёт и исчезнет совсем – разрушится, растворится и пропадёт без следа. Но если всё сущее, любое мгновение, каждая вещь причастны к вечности, отражают её, то как они могут пропасть? Ведь если вечное неуничтожимо и неизменно, таково и неразрывно с ним связанное его отражение. От вечного отражение может исходить либо всегда, либо вообще никогда. Оно не может «начать» или «перестать» исходить, поскольку вечное чуждо каким-либо переменам, течению времени. То, что исходит от вечного, исходит всегда, а что не исходит, не изойдёт никогда.