Сидит — голову втянул в плечи, глаз не поднимает.
— Разбогател ты, Шоха, зазнался, добрых старых знакомых не признаешь. А когда сбежал из банды, избавился от гвоздей, которыми батька Чухлай хотел распять тебя на опушке леса, ты пришел ко мне: «Помогите!» И у нас с тобой состоялся долгий разговор. Ты рассказывал, я записывал, потом ты читал и под каждой страничкой расписался. Спасибо за сведения, воспользовались ими, банду разоружили, Чухлая взяли. Правда, потом он все же ушел. Но теперь вновь встретились. Он понимает ситуацию, у нас с ним состоялась неплохая беседа. Что интересно, Филипп Андреевич не догадывается, кто же передал его в руки чоновцев. На Черногуза грешит, тот умер, так дочерей и племянниц готов вырезать. А если он почитает протоколы, подписанные Шохой?
Сугонюк глянул на меня исподлобья. Тяжелый, злой взгляд передал всю его ненависть. Мог бы — укусил, как ядовитая змея.
— Кстати, — продолжал я как ни в чем не бывало, — Чухлай убежден, что «несчастный случай» организовал ты, польстившись на деньги, спрятанные в подвале под бочкой с капустой. И жена действовала по твоему наущению.
Сугонюк в отчаянии рванулся было ко мне, но Истомин ловко усадил его на место. Шоха застонал в бессильной ярости, потом вдруг выругался зло. Это была нервная разрядка.
— Я его деньги — в нужник на гвоздик! Своих хватало! Жил человеком. Он явился, запутал, а теперь заложил с потрохами! Сука мартовская!
Шоха сник, стал удивительно похож на выжатый лимон: лицо морщинистое, желтое. Глаза слезятся.
Я подал ему воду в стакане. Схватил двумя руками, пьет — зубы бьются о граненое стекло. Выждав с минуту, дав ему прийти в себя, говорю:
— Ну, что ж, Шоха, продолжай свой рассказ, начатый девятнадцать лет назад. Будешь таким же откровенным, может, в чем-то и пособлю.
…Чухлай разыскал Сугонюка в тридцать шестом году. Явился летом прямо на пасеку, которую вывезли на гречку. Сгреб, избил: «Думал, заложил меня гэпэушникам — и концы в воду!» Шоха божился и крестился, что никого «не закладывал», а из банды сбежал со страху. «Не ушел бы, изувечил ты меня, Филипп Андреевич». Тот подтвердил: «Скормил бы, как падаль, мухам! Но это и сейчас не поздно сделать!» Вначале задания были «простыми»: что-то перепрятать, рассказать о колхозах Александровки, о настроении людей. И походили эти беседы на приятельскую встречу — всегда за чаркой, при хорошей закуске. Потом Чухлай исчез, вместо него появился другой. Передал книжки по радиоделу: «Учи». Учил. Ездил к нему в Ростов, «сдавал экзамены».
Говорю, как бы между прочим:
— Иван Степанович — радист классный, есть чему у него поучиться.
Сугонюк уставился на меня. Он мог подумать только одно: все эти сведения сообщил Чухлай. И в нем родилось естественное чувство обиды. Он в душе восстал против своего шефа, который вырыл яму, столкнул его туда, а потом бросил на произвол судьбы, не оставив даже надежды на помощь. Я и добивался именно такой реакции. За обидой на предавшего сообщника должна последовать злая откровенность, и она пришла.
— А Иван-то Степанович — совсем не Иван Степанович. Его мать жила в Штеттине, в прошлом году умерла. Сам слыхал, обговаривали с Чухлаем, какой ей поставить памятник.
Иванов — немец. Причем не из тех, которые живут в Донбассе с незапамятных времен, а из приезжих. Но сыну — уже семнадцатый. Давно же он у нас окопался. Яковлев делал запрос на родину Ивана Степановича Иванова. Такой человек когда-то существовал. Старики-односельчане припоминают, будто Ивашка Иванов в первую империалистическую пропал без вести. И вот с его документами в России появляется совсем другой человек.
Спрашиваю:
— Когда Чухлай вернулся из Германии?
Шоха пожал плечами:
— Он не раз туда-сюда кочевал. Пожалуй, там жил больше, чем здесь: даже фамилию немецкую приобрел. Он у них в чинах, в партии состоит.
Бывший атаман стал национал-социалистским функционером! Впрочем, вполне логично. Чухлай ушел за границу в начале двадцатых годов — время «пивного путча» Гитлера. Поняв, что немецкий национализм живуч, Чухлай сделал ставку на фашизм, идеологию, очень близкую его натуре. (За вандализм, проявленный им в годы командования бандой, сейчас Чухлая нарекли бы фашистом.)
— А я-то удивляюсь, откуда у него такая кличка, — говорю Сугонюку, давая ему новую зарядку на исповедь.
Но, пожалуй, перестарался. Шоха совсем опешил. Проглотил вязкую слюну, душившую его, и глуповато уставился на меня.
— Так вконец раскололся! — ужаснулся он. — А я-то думал, что Филипп Андреевич — камень. В песок перетрешь — капли не выдавишь.
Оценив обстановку, я решил прекратить первый допрос. Шоха буквально отупел от навалившихся на него событий.
— Готовьте машину, — говорю Истомину. — Желательно крытую. Прохор Демьянович приглашает нас в гости. Когда выходишь на связь? Завтра? — спрашиваю Шоху.
Он кивнул.
— И что должен передать?
— Ответ получить. Я же сообщил, как все стряслось. «Так-таки успел…»
Арест, а особенно навязчивая мысль, что Чухлай «раскололся», быстро и основательно доконали Сугонюка. Мне казалось, что он вполне может продолжить игру уже в нашу пользу. И жаль, если такая возможность останется неиспользованной.
— Угробить самого Чухлая! Думаешь, тебе это простили бы?
— Я-то тут причем, — пробурчал он. — У Надежды с ним свои счеты. Только я думал, за давностью все забылось, ан нет. Я так и доложил.
— А что ты думаешь о «Есауле»? — спрашиваю его.
— О каком? — удивился он. — Никого под такой кличкой не знаю.
На нет и суда нет. Я вопрос задал на всякий случай, почти убежденный, что Сугонюк — не та фигура, которая знает столь далеко идущие планы.
Истомин доложил: «Машина готова».
Прежде чем уехать, мне надо было поговорить с Надеждой.
Она по-прежнему сидела в кабинете главврача. Подняла на меня глаза, ждет решения своей судьбы. Подсел к ней на диван, погладил короткопалую руку, лежавшую на валике. Надо было сказать что-то важное. С этой минуты ее жизнь давала крутой крен. Но у меня не было утешительных слов.
— Так и будем играть в молчанку? — первой не выдержала она. — Говори, все одно догадалась: Филиппу Андреевичу — царство небесное, а я — овдовела, Шоху ты теперь загребешь. — Она говорила не только с болью, но и со скрытой обидой. — Без меня похоронят? Или дозволишь по христианскому обычаю? — и уже просто, по-человечески пояснила: — Чувствую себя виноватой: убила. Хочет душа откупиться…
— По поводу похорон ничего сейчас сказать не могу, а попрощаться… Труп в морге.
— И в моих глазах он не герой, — пояснила она. — Пристрелили бы — стороной обошла, а тут — мой грех.
— Скажу Игорю Александровичу. А сейчас тебе уснуть бы. Извелась вся.
Я уже был в дверях, когда она сердито спросила:
— Говоришь «до свидания», а меж слов чую: на веки вечные — «аминь!».
Я дважды вырвал ее из привычной жизни и уже не имел морального права уйти, не открыв какую-то перспективу.
— Захочешь — до победы будем рядом.
У нее вырвался вздох облегчения.
— Давно захотела, от той поры, как признал меня на окопах.
Можно было считать, что с арестом Сугонюка пеленгаторы свою роль выполнили, пора возвращаться им восвояси.
Мы заехали за Князевым. И вот от него я узнал еще одну новость. Оказывается, пеленгаторы перехватили последнюю радиограмму Сугонюка, он вышел на старой волне, зашифровал отработанным шифром.
А новый? Личный шифр Чухлая? Почему Сугонюка с ним не ознакомили? Особая мера предосторожности? Или что-то такое, нам пока неизвестное?
В имение Сугонюка решили войти привычным для хозяина путем — задворками. На всякий случай Истомин примкнул задержанного к себе наручниками.
Шоха достал из собачьей будки ключ, открыл дом.
Вошли. Истомин снял наручники.
Сугонюк долго растирал руку и с тревогой озирался по сторонам.
— Будь хозяином, — говорю ему. — Сам сядь, гостей приглашай. Беседа наша не закончена.
Я — на диване с высокой спинкой, похожей на потешный старинный замок: башни, домики, мостики. Шоха — на стуле возле стола. Ждет моих вопросов.
— Почему Чухлай сам шифрует свои донесения? Не доверяет тебе?
Мнется, не знает, что ответить.
— Если меня не касалось — я не лез, Филипп Андреевич любопытных не любит. Раз сам — значит, так ему надо.
В своей радиограмме Сугонюк выражал надежду, что все обойдется: «Мою жену тут все знают, никто не удивляется. А документы у Пятого — в порядке, выдержат любую проверку».
Говорю ему:
— Что ж, Прохор Демьянович, заготовим еще одну телеграмму. Не возражаешь?
— Какую? — спросил он настороженно.
— «Видел Пятого, чувствует себя сносно. Поговорить не удалось, дали на свидание три минуты, и все это время присутствовала медсестра». Заодно надо справиться, что делать с контейнерами. Пятый может пролежать в больнице с месяц, у него сотрясение мозга.
Сугонюк с явным безразличием ответил:
— Передам. Теперь все равно.
Но он не мог не понимать, что означает это согласие: затевается игра с гитлеровской контрразведкой, и он в ней — первая скрипка.
Надо признаться, я не ожидал, что он так быстро поддастся. Почти без сопротивления. А я готовился к напряженной борьбе. Удача! Но какая-то горчинка в этом была, Сугонюк сломался. Не я его одолел, а он сам рухнул, как старый, ветхий домишко. Хватит ли у него внутренних сил, чтобы подняться и своим упорством, невероятной трудоспособностью, преданностью искупить ту огромную вину перед Родиной, которая за ним накопилась?
— Теперь ответь мне вот на какие вопросы: что ты делал позавчера на ростовской толкучке, как дал знать о себе Иванову и о чем договорились с ним на Таганрогском шоссе?
Ерзает Шоха на стуле, будто на гвозде сидит: и так повернется, и эдак.
— Выходит, водили меня?
— Нет, не тебя, а Иванова и Архипа Кубченко. Заодно держали на примете дом его матери, где прописан Николай Николаевич Селиверстов.