(1) О втором благе следует сказать подробнее. Хотя из памятников литературы и можно вспомнить по сравнению с красивейшими мужами гораздо больше сильнейших, возвеличенных славой, как, например, Геракл, Мелеагр, Тезей, Гектор, Аякс и прочие, которых называют героями, и тех, которые из великих битв часто выходили с победой, как Главк, Дорифон, Милон, Полидамант, Никострат, это, однако, не тем объяснялось, что писатели хотели заявить о предпочтении силы красоте. Но поскольку они рассказывали о деяниях, и большей частью о военных, то и называли главным образом тех, кто совершал деяния, т. е. сильных мужей. Ведь деяние совершается силой, а не красотой. Однако мне нет смысла судить о дарах тела, поскольку мы решительно утверждаем, что все они имеют отношение к нашему счастью. (2) Но, чтобы не казалось, что мы высказали это без знания, коротко изложу, что меня к этому привело. Красивые, те обычно не сражаются, и, однако, что гораздо важнее, в войне сражаются за красивое. В самом деле, умолчав о прочих [красивых] вещах, которых жаждут человеческие глаза, я ограничился только одним примером о человеке: все известные смельчаки, и герои, и полубоги, с неутомимым пылом и упорством боролись за одну прекрасную женщину[77]. И не следует считать, что греки сражались ради мщения, поклявшись прекратить войну после возвращения Елены, или троянцы бились ради спасения своего достоинства, чтобы не казалось, что они возвратили Елену из-за страха. Воспользуюсь здесь словами Квинтилиана: „Троянские вожди не считают недостойным, что греки и троянцы терпят столько несчастий в течение столь длительного времени из-за красоты Елены: (3) Какой же в таком случае должна считаться эта красота?“[78]. Об этом ведь говорит не Парис, который ее похитил, или какой-нибудь юноша, или кто-то из толпы, но говорят старцы и мудрейшие советники Приама. И даже сам царь, изнуренный десятилетней войной, потерявший столько детей, под угрозой величайшей опасности, кому эта красота, ставшая источником стольких слез, должна была быть ненавистна и отвратительна, слушает эти [разговоры] и, называя ее [Елену] дочерью, сажает подле себя, даже оправдывает ее и не считает, что она является причиной несчастий[79]. Словом, среди великих авторов нет сомнений, что красота в теле – главное, так что многие не колебались предпочесть ее даже хорошему здоровью, движимые, полагаю, тем, что, как считается, она включает в себя равным образом здоровье. Об этом есть у Цицерона: „Привлекательность и красоту тела невозможно отделить от здоровья“[80]. Хотя правильнее было бы сказать: здоровье не может быть отделено от привлекательности и красоты. Ведь многие здоровы без привлекательности, [а] без здоровья никто не привлекателен. (4) Не утверждаю того, что Цицерон наилучшим образом рассуждал о здоровом и красивом теле и потому его нельзя порицать. Меня, говорящего о другом, можно было бы порицать, если бы я не сказал того, что думал. Итак, главнейшее в теле – красота, которую Овидий умно называет „даром Бога“[81], т. е. природы. Поэтому, если этот дар природы предоставлен людям, кто же посчитает, как неправедный судья, что природа нас не почтила таким даром, а обманула? Клянусь, я не понимаю, как это может случиться? Ведь если здоровье, крепость, силу и ловкость тела не следует отвергать, почему надо отвергать красоту, расположение к которой, как мы знаем, до такой степени укоренилось в наших чувствах? (5) Гомер, безусловно неоспоримый глава поэтов, наверно, не хвалил бы напрасно телесные достоинства двух выдающихся мужей, величайших – одного среди царей, другого среди воителей (говорю об Агамемноне и Ахилле), если бы не понимал, что это огромное благо. Хотя, по-моему, он не столь хвалил красоту, которую нашел в них, сколько ту, которую сам выдумал, чтобы восхвалять [ее] и учить, что это огромное благо, свойственное всем великим личностям [и потому] достойное быть помещенным как бы открыто и всенародно с тем, чтобы и сами одаренные этой красотой и остальные, созерцающие ее, получали наслаждение. (6) Также и наш Вергилий, бесспорно, второй после Гомера, почитает в словах красоту Лавза, Турна, Энея, Юлия. Говоря же об Эвриале, он высказал о ней нечто вроде изречения: „Доблесть милее вдвойне, если доблестный телом прекрасен“[82]. Этот стих порицал где-то Сенека[83], как принадлежавший к школе стоиков, будто нужно желать, чтобы вещи отличались отменным безобразием и будто Платон не увещевал многократно своего Ксенократа приносить жертву грациям, чтобы они исправили его единственный порок[84]. А то, что некоторые отмечены таким же телесным уродством, как тот Ксенократ, о котором я только что сказал, и Терсит, об уродстве которого упоминает Гомер[85], можно объяснить [так]: они потому рождены безобразными, чтобы красивые больше выступали и выделялись. (7) Ведь все кажется ценным только при сравнении с худшим, и настолько очевидно, что не нуждается в доказательстве. И тем не менее сами безобразные в какой-то степени получают удовольствие, когда созерцают, как я сказал, красивых, что, конечно, с большим трудом могут делать сами красивые, взирающие не на самих себя, а на других. Хотя какое отношение это имеет к теме? Я сознательно многое опускаю (надо ведь держаться меры). Сказал бы только об одном: Пифагор, который, говорят, был удивительно красив[86], подозреваю, по этой причине снискал большую доброжелательность, когда преподавал свою науку. Впрочем, общеизвестно, что как судебному оратору, так и актеру комедий и трагедий очень помогает телесное благородство.
XX. (1) Пойдем далее и тут же скажем о другом поле. Природа, родительница мира, дала многим женщинам, по словам Теренция, „красивую наружность, благородную“[87]. Для чего, скажи на милость, чтобы одарить их украшением или оскорбить? Чтобы они наслаждались этим даром или чтобы пренебрегали им? Конечно, чтобы наслаждались и радовались. Иначе и не было и, пожалуй, [нет] другой причины, по которой сама природа так старательно потрудилась в отделывании лица. Ведь что приятнее, что привлекательнее, что милее красивого лица? Даже смотреть непосредственно в небо едва ли покажется более приятным. Наряду с тем, что в человеческих лицах проявляется особое неописуемое искусство, так что мне часто приходит в голову [мысль] о чуде, в таком большом разнообразии красивых лиц есть, однако, как видим, столь огромное равенство, что мы можем сказать вместе о Овидием: „Множество [красивых лиц] заставляло часто колебаться мое суждение“[88]. (2) Но украшение женщин – не только прекрасное лицо, но и волосы, так восхваляемые Гомером у Елены и многих других, и грудь, и бедра, и, наконец, все тело, если женщины стройны, если белы, если полны соков, если пропорции их тела совершенны. И потому мы видим многие статуи богинь и женщин не только с обнаженной головой, но также с обнаженными то рукой, то грудью, то голенью, чтобы видна была какая-нибудь часть телесной красоты каждой. Многое вообще не скрыто никакой одеждой, и клянусь, что это еще лучше и приятнее, пример чему – скульптура на горе Челио Дианы, купающейся в источнике в окружении нимф и застигнутой врасплох Актеоном. Правда, Ювенал говорит: „Где картину велят занавесить“[89]. Но почему нужно скрывать то, что, возможно, является лучшим; Овидий, например, считает:
Лучше еще, что сокрыто![90]
Ведь если тем женщинам, которые имеют красивые волосы, красивое лицо, красивую грудь, мы позволяем обнажать эти части тела, почему мы не справедливы к тем, которые красивы не этими частями тела, а другими?[91] (3) Однако вернемся к тому, от чего отошли. Для какой же цели существует такая превосходная телесная красота, созданная удивительным умом [талантом] природы? Может быть, для того, чтобы блекнуть от старости и терять весь сок и всю прелесть, подобно виноградной кисти, остающейся на лозе до середины зимы, тогда как нам, мужчинам, при виде таких соблазнов сгорать от желания? В таком случае лучше было природе не создавать женщин красивыми, как сделала она с остальными животными, которые не умеют ни различать, ни выбирать между безобразными и красивыми [самками], хотя Овидий сказал иначе о быке Пасифаи, желавшем больше любви телок среди остальных коров[92]. Равным образом это встречается и у мужчин. Действительно, как мы провожаем женщин пылающим взором, так и они нас, если видом прекрасны. И кто станет отрицать, что мужчины и женщины потому рождаются приметными и особливо со склонностью к взаимности, чтобы находить удовольствия, взирая друг на друга, имея общий кров и проводя вместе жизнь? Клянусь, что, если бы все мужчины и женщины были уродливы, как твои соседи супруги Руфий и Катина, изнуренные старостью и болезнью, я убежал бы в пустыню и избегал вида людей, словно змей. Что сказать более? Кто не восхваляет красоту, тот слеп [либо] душой, либо телом, а если имеет глаза, то должен быть лишен их, раз не чувствует, что они у него есть. Я сказал о зрении и осязании только одного рода.
XXI. (1) Можно было бы перечислять и бесчисленные другие [вещи]. В самом деле, для чего, если не для нашего украшения, создала природа золото, серебро, драгоценные камни, ценные шерсть и мрамор? Чей ум столь враждебен истине, чтобы в этом сомневаться? Когда далее сами боги, величия которых ничто в человеческих делах не является вполне достойным, охотно позволяют нам украшать себя подобными предметами, и нет ничего у нас священнее храмов. Стоит ли, с другой стороны, упоминать о том, что создается руками людей, например об украшениях из мрамора и живописных красотах, о величественных постройках и публичных зрелищах? Разве меньше нужно ценить радушие полей, виноградников и садов, которым, как известно, всячески восхищались не только земледельцы, но также знатные люди и цари, как Лаэрт и Кир? Что говорить о лошадях и собаках, созданных для нашего удовольствия? (2) И хотя все это так, некоторые суровые философы лишили себя зрения, из-за чего восхваляются многими; клянусь, я тоже их хвалю и заявляю, что они сделали дело, достойное их самих. Поистине такие уроды должны быть лишены зрения, если только когда-нибудь они имели его. Полагаю, что их следует сравнить не иначе как с Эдипом