остоянные утехи в любом возрасте, для любого пола! Но скажу правду, хотя и неохотно: застолья нас часто утомляют; часто вызывают отвращение, долгое время держат пресытившимися; часто приводят к дурному пищеварению; стариков, во всяком случае, они не слишком увеселяют. В питье же [вина] не имеет значения, сколько пьешь, когда пьешь, сколько раз пьешь, и оно, как говорится, всегда без ущерба и всегда в наслаждение как прочим возрастам, так больше всего старикам. (5) О чем спрашивать? Хотя мы видим, что прочие вещи со временем делаются обычно хуже, эти святые дары Бахуса тем не менее с каждым днем делаются все более изысканными. И если в чем-то верить Тибуллу:
Сон этот вас научил, как голос возвысишь до песни,
Также размеренный лад дал неискусным ногам[110].
Не только поэты воздают честь Бахусу, посвятив одну вершину Парнаса Аполлону, а другую Бахусу, почему у Ювенала говорится: И стремятся к владыкам Нисы и Кирры[111], – но также и философы, глава которых Платон как в первой и второй книгах „Законов“, так и в „Пире“ считает, что, если душа и тело пылают от вина, оно – некий стимул и побуждение для ума и доблести[112]. (6) Пожалуй, долго было бы перечислять, как много великих мужей прославилось вплоть до потомков добрым винопитием дома и в походе, на досуге и в труде, например, Агесилай, Александр, сам основатель законов и нравов Солон и равный ему у нас Катон Цензорий, о котором в „Одах“ Горация говорится:
И сам Катон свой дух высокий
Цельным вином согревал охотно[113].
(7) А что касается меня, то я предусмотрел для себя единственное убежище в старости, и когда подойдет поздняя старость, такая, при которой мы лишены [многого] из пищи, любовных утех и прочих вещей, я посвящу всего себя служению этому делу. Поэтому я уже давно вырубил в подземной скале, которая, как вы знаете, примыкает к моим строениям, погреба и заполнил их [чему более всего радуюсь] превосходнейшим вином различного не только цвета, но и вкуса и запаха. В нем ведь, что я по опрометчивости упустил из виду (хотя кто мог бы о значительной вещи рассказать в короткой речи?), в нем, говорю, проявляется какая-то удивительная щедрость природы. (8) Вообще же, если в целом посмотреть на все, что есть в мире, то не найти ничего наделенного таким большим, как я сказал, разнообразием и цвета, и вкуса, и запаха, да еще когда пьешь, наслаждает даже самый цвет вина, не говоря уже об аромате [чего нет в пище], чтобы мы поняли, что надо пользоваться большими и широкими бокалами, что обычно и делали древние цари, как известно от поэтов, также и Гай Марий пользовался, по обычаю отца Либера, большой чашей[114]. Поэтому в более веселых застольях, особенно в конце их, подавали бокалы больших размеров. Какие это должны быть бокалы, какого качества и размера – в этом я сведущ. И если вы одобряете мой замысел, то знаете, за кем следовать. [Хотя] я в остальном могу считаться вашим учеником, однако в этом деле свято обещаю быть, если угодно, вашим наставником, неутомимым и испытанным».
XXV. (1) После того как все рассмеялись при этом, Катон [сказал]: «А ты поступил бы лучше и с большей пользой, если бы поскорее пригласил их в свои щедрые и благословенные погребки. Впрочем, продолжай, как начал, и если я хочу тебе угодить, мне нельзя прерывать твой путь». Тогда Веджо [отвечает]: «Как вам угодно, конечно; и я спрашиваю, как вам угодно. Ведь моя душа уже давно пребывает в кастрюлях[115], мало того, в чашах, и я устал и слушать и говорить. Подкрепившись и отдохнув, я изложу тогда остальное, о чем мне следует обстоятельно высказаться. (2) Но я сомневаюсь, как могу я тебя, Катон, человека сурового и стоика, привести на мой пир эпикурейца, тем более что подозреваю: ты опасаешься, как бы я не стал красноречивее, изрядно выпив и разгорячившись совершенно чистым вином, по обычаю нашего Энния, о котором Гораций [пишет]:
Даже и Энний-отец бросался оружие славить,
Выпив всегда[116], –
или как бы наши судьи за богато убранным пиршественным столом, тем более моего дома, и за чашами побольше единогласно не оправдали моего дела, т. е. касающегося наслаждения, а твое не осудили. (3) Но имей в виду, пожалуйста, имей в виду, что, если, напротив, ты их удержишь от того, чтобы они сегодня пришли ко мне на обед, то как бы не приобрести тебе их молчаливую и, несомненно, заслуженную ненависть, тем более что тех, кому ты показал источник и вызвал тем самым жажду, [попробуй] удержи-ка теперь от прихода к указанному источнику. Да к тому же и меня ты обидишь, если мы тут же не встанем и не пойдем в мой дом. Уже почти три часа я ничего не пил вопреки [своему] обыкновению, а уже начались жаркие дни. Но раз ты не желаешь [этого], я буду подражать воздержанию стоиков как по своей доброй воле, поскольку после длительной жажды я буду пить с большим удовольствием, так и потому также, что вижу, как ты вопреки той [стоической] суровости захотел по нашему обычаю пошутить, когда посмеялся над моими благословенными погребками; если не сделал это скорее всерьез, чтобы не сказать в раздражении, а не в шутку». (4) Сказав это, он, чтобы не привлекать внимания, приказывает на ушко молодому слуге, стоящему за ним, немного спустя тихо возвращаться домой, чтобы приготовить для нас обед. «Ну же, продолжай! – говорит Катон, – и оставь эти пустяки, не относящиеся к делу. За любую свою ошибку я буду отвечать, надеюсь, перед этими превосходными мужами. Но теперь они не нуждаются в эпикурейских утехах. Твоя же речь, если бы ты понимал, позорит не меня, но тебя самого».
XXVI. (1) Тогда Веджо, улыбаясь, говорит: «Мне следует кратко сказать о последнем ощущении, говорю об обонянии, которое считаю из всех ощущений, пожалуй, наиболее тонким. Там, где появится запах чуть неприятнее, остальное, что могло быть приятным, обязательно теряет свою прелесть. Но существует много разновидностей этого [запаха], как от природы, например [ароматы] цветов, пряностей, фимиама в честь богов, тех вин, о которых я говорил, так и созданных искусством смертных, например [благоухание] яств, благовоний. Откуда у многих сохранился вплоть до нашего времени прекрасный обычай приходить в публичные места надушенными благовониями – вещь, весьма достойная почтенного мужа и гражданина. И напротив, нет ничего презреннее тех людей, о которых говорит Флакк:
Пахнет духами Руфилл – и козлом воняет Горгоний[117].
(2) К чему многие слова? Нельзя отвергать никаких жен – ни некрасивых, ни косноязычных или немых, ни больных, наконец, – тех [же], от кого исходит неприятный запах, можно. И гораздо больше это следует порицать в нас, мужчинах, как в тех, кто заседает в суде, в сенате, в магистрате, особенно если мы возбуждаем отвращение к себе не [только] пороком тела, как эти женщины, но [и] пороком души, как Руфилл и Горгоний. В этом же, как и в прочих вещах, заблуждаются стоики. Если же кто по бедности своего состояния не может душиться бальзамом или другими ценными благовониями, пусть любит, по крайней мере, чистоту и душится мускусом, который ничего не стоит. (3) О, мудрейшие наши предки! Даже то, что предписывает природа, они не только делать не осмеливались, поскольку эти вещи оскорбляли обоняние, но даже говорить [об этом). Ведь если правильно рассудить, одна только речь обычно избегает тех вещей, которые оскорбляют это чувство, и я стыжусь в своем слове даже приводить примеры этого. Стоики говорить и делать эти непристойности, напротив, не считают дурным и в частных, и в общественных местах, словно не имея носа, еще бы, ведь это естественно, словно [сами] они ничего не говорят о том, что природой созданы вещи, которых следует остерегаться, например яды. Но оставим стоиков с их дурными запахами и непристойными высказываниями. Спрашивается, почему создано столько запахов? Почему только людям дана и врождена способность их распознавать? Почему людям присуще [чувство] удовольствия от пользования ими?
XXVII. (1) В самом деле, ощущения прочих животных, хотя они те же самые, менее всего, однако, сходны с превосходными и достойными человеческими ощущениями. Ведь животные, как я сказал выше, не умеют различать и выбирать красивое; наслаждаются только своим пением или своих сородичей, осязания почти вовсе лишены, вкус имеют не столь приспособленный к разнообразию пищи и даже беспорядочный, поскольку не умеют отбирать лучшее; обонянием пользуются только для того, чтобы позаботиться о пище, находящейся на расстоянии. Однако и это по природе не у всех; и во всяком случае очевидно, что никто из них никакого удовольствия от этого чувства не получает.
XXVIII. (1) Это [то], что касается ощущений. Но не знаю, как случилось, что, когда я начал рассуждать о телесных благах, речь отклонилась к благам внешним. Думаю, что так оттого произошло, что, когда я показал, что красота помещена среди благ, поскольку услаждает глаза, пришло на ум другое, что тоже относилось к тому, что доставляет эту вещь [наслаждение]. Это были внешние блага. Так, я, не подозревая, исследовал всякое наслаждение, которое вызывается внешними благами. И тем не менее вышло очень кстати, так как внешние блага приносят большее наслаждение, чем блага непосредственно тела. Ведь каждому приятнее красота другого, нежели своя, как я сказал относительно мужчин и женщин. А если кто наслаждается своей красотой или собственным голосом, то наслаждается ими словно внешней вещью. (2) Ибо не может одна и та же вещь содержаться [в чем-то] и заключать [его в себе]. Иное есть цвет по сравнению с глазом, пение по сравнению с ухом, этим цвету и пению так радуются эти два чувства [глаз и ухо], как уста гранату и нос запаху розы. И потому цвет и звук, как наши, так и чужие, числятся среди внешних благ, сила же, а также быстрота и другие качества, которые являются благами тела, ни чужие, ни свои никому не приносят радости, потому что после красоты они, по-видимому, не принимаются в расчет, поскольку наслаждения не доставляют. Из этого ясно, что внешние блага дают наслаждение, воспринимают же его не блага тела, но ощущения. И после этого кто-то будет удивляться, что внешние блага называются благами, [между тем как] они являются чуть ли не единственными благами.