[262]. Он говорит, что те, кто старательно вникает в природу вещей, считая все прочее ничтожным, более всего подобны людям, отправлявшимся на торг, который пользовался известностью благодаря большой пышности общегреческих игр, не для того, чтобы в телесных упражнениях добиться славы и благородного венка, не для покупки или продажи, но чтобы посмотреть и разглядеть со вниманием происходящее там, что в высшей степени свободно и благородно. Наслаждение от созерцания игр Пифагор сравнил с философским созерцанием, так что почти совсем эти две вещи между собой не различаются. (7) Ты, Пифагор, на торге созерцаешь качества людей, их характеры, воли, страсти, аффекты, тела, внешний вид, силы, действия. Как иначе сказать? Также сам торг и великолепные игры. И я, искатель наслаждений, пришел на торг и на игры, чтобы созерцать это. И мне ведь приятно смотреть на эти прекрасные вещи. Но ты восхищаешься ими, сомневаешься, сетуешь, и я делаю то же самое; более того, даже женщины и дети делают; присутствуя в театрах, на зрелищах, на играх, они восхищаются, сомневаются, сетуют. Поэтому прекратите, прекратите же превозносить в высокопарных словах это созерцание. (8) Философы тем же способом созерцают, не скажу, торг, но само небо, земли, моря, как и юноши и девушки, разглядывающие лавки на площади, восхищающиеся и сравнивающие между собой драгоценности у менял, красивые картины, изящные статуи. Но ты получаешь из открытия строения неба большее наслаждение, чем я от красот форума. Потому, что действительно больше понимаешь и наслаждаешься вещью более значительной. Так же и я наслаждаюсь двумя совершенно сходными статуями Фидия и Праксителя[263] в большей степени, чем какой-нибудь мальчик, поскольку понимаю различие таланта того и другого мастера, чего не знает мальчик. Однако твое наслаждение от созерцания неба и звезд не больше, чем мое, когда я смотрю на прекрасное лицо, разве лишь ты, открыв созерцанием что-то более замысловатое, ожидаешь за это жалких похвал и тешишь себя этой надеждой. (9) Но послушаем, как Аристотель хвалит созерцание. Что в созерцании заключено высшее счастье, больше всего доказывается тем, говорит он, что мы считаем наиболее счастливыми и блаженными богов, блаженство которых и есть само созерцание[264]. Весьма поражен подобному убеждению столь великого мужа. Хотя он исключает у богов деятельность, однако приписывает им созерцание и не понимает, что созерцание – не что иное, как процесс познания, то, что мы называем то обдумыванием, то изобретением [и] что является свойством людей, а не богов. Откуда произошло, что все важнейшие искусства были доведены до высшего совершенства благодаря глубочайшему созерцанию людей. (10) Ведь никто не созерцает, если не ради познания того, чего он не знает. Но говорить, что боги не знают и каждодневно познают, кощунственно. И мы полагаем, что представлять богов созерцающими весьма достойно порицания, а ничего не делающими – тем более. Разве боги Аристотеля никуда не движутся, не меняют места, не сходят, как говорится, с той же колеи? и как будем мы считать, что они скорее боги, а не чурбаны? или что они, по крайней мере, скорее бодрствуют, чем спят? если может быть такой сон столь долог, как у Эндимиона, который, говорят, спит уже много веков[265]. (11) Далее, разве боги не видятся друг с другом? Не слышат? Не разговаривают? Ничего не сообщают? Не проявляют знаков взаимной любви и внимания? Мысль недостойная даже Циклопа[266], не то что философа, и в особенности такого, кто, хотя говорит, что человек общественное животное, побуждает нас подражать жизни богов. Именно это ты советуешь, Аристотель, – чтобы люди никак не общались. И думаешь, при этом условии они могут, не говорю, жить, но рождаться. Боги могут быть одиноки, потому что они, как ты полагаешь, не нуждаются в пище и не рождаются; люди не могут, поскольку пользуются пищей и порождаются соитием двоих. (12) Однако, по-моему, если бы следовало выбирать из двух, то я предпочел бы представить их [богов] действующими, чем созерцающими, чтобы были между ними, во-первых, частые общения и связи и чтобы они словно бы охраняли какие-то законы и как бы исполняли городские обязанности. Затем, чтобы они (поскольку это важно для людей) занимались созданием и взращиванием семян [элементов природы?], заботились о человеческих делах, создавали всегда что-то новое. Ведь исследовать новое они не могут (так как все знают), но они постоянно делают новое, если только непосредственно они делают то, что, как мы видим, обновляется. Так это или не так, я со своей стороны вообще не стараюсь узнать и не интересуюсь [этим]; пусть сами смотрят. Однако я бы поверил, что они наслаждаются своими наслаждениями, о чем свидетельствует Памфил у Теренция, говоря:
Жизнь богов по той причине я считаю вечною,
Что их вечны наслаждения[267].
(13) Ежели будешь настаивать, чтобы я изложил, какими наслаждениями они наслаждаются, я в свою очередь попрошу самого Аристотеля объяснить мне, какой они субстанции. Если он скажет, что телесной, тогда у меня наготове ответ: только созерцанием они не довольствуются, но усиленно занимаются деятельностью; если же бестелесной, то я вновь спрошу, какие они разве такие, какими были бы наши души без тела? Как [это] может случиться, раз сама душа не может ни действовать, ни созерцать, если не связанная с телом? Глупейшая все же вещь, хотя мы не можем умом постичь образ и внешность богов и даже субстанцию [их], мы дерзаем объявлять о способе их жизни, как если бы кто-то знающий, что слон и муравей – живые существа, но, зная, какого рода и какие живые существа, хотел, однако, предсказать, каков их образ жизни. Клянусь, лучше делают поэты, которые приписывают богам и телесные члены, и действия. (14) Почему? Потому, что если боги без перерыва созерцают, то неизбежно, что они когда-то устают. Богам усталость несвойственна, скажешь ты. Стало быть, ты понимаешь, что нелепо переносить на богов человеческие качества. Ты ведь счел созерцание высшим благом в делах человеческих не потому, что узнал, что жизнь богов состоит в созерцании, но, напротив, потому, что это самое созерцание представлялось высшим благом в делах человеческих, ты и захотел по этой причине сделать его общим с всевышними, чтобы снискать своему взгляду и своей жизни авторитет. Поэтому либо ты припиши полностью богам наше созерцание, либо не приписывай вообще. (15) Допустим далее, что боги никогда не устают и, что удивительно, никогда не пресыщаются созерцанием и всегда пребывают в этом наслаждении. Может быть, и мы поэтому никогда не устаем либо всегда делаем это с наслаждением? Скажу о себе: я так часто бывал измучен занятиями, так истощен и обессилен, что почти становился больным душой и телом. Молчу о том, сколько раз, несмотря на упорнейший труд, мы чего-то не понимаем или не можем сделать, как, например, Юлий Флор, упоминаемый у Квинтилиана, который в течение трех дней не находил начала в речи по делу, которое он должен был защищать[268]. Кто, скажи на милость, стал бы прилагать труд к изучению грамматики, соблазненный сладостью созерцания? Когда я, уже взрослый, начал изучать греческий язык[269], то, хотя он приятнее нашего, я так, однако, утомлялся [при изучении] основ греческой грамматики, что иной раз отчаивался выучить ее основательно. Кто стал бы изучать неприкрашенную и грубую диалектику, медицину, твое, [Катон], гражданское право, откуда не получают никакого, даже малого удовольствия, а только выгоды? (16) Однако скажу кратко: как совершение добродетелей, так и созерцание требуют больших усилий, ведь знаменитый Катон у Лукана, мне кажется, не меньше вынес трудов в мысли, чем в теле, блуждая пешим по ливийской пустыне, как явствует из девятой книги того[270]. Также и во второй он говорит так:
Мужа застал он без сна, удрученного общей невзгодой,
Рима бедой и судьбой, в тревоге за участь сограждан,
Но без забот о себе[271]
Вот радостное созерцание, вот совершенное счастье! Какой род наказания да и смерти не превосходит это блаженство? И потому многие, соглашаясь, что в добродетели есть все достаточное для благой жизни, отрицали, однако, что она достаточна для жизни блаженной. (17) И ты, Аристотель, не столько подумал над этим, сколько захотел превознести свои занятия. Осмелюсь поклясться всеми богами и богинями, что, если бы ты не ожидал для себя награды в виде славы, ты никогда не заставил бы себя состариться среди своих размышлений, [изложенных] в своих столь многих книгах, поистине удивительных. Ты не хотел казаться алчущим славы, желал выглядеть почитателем научных занятий, хотя любил [эти] занятия не ради них самих, а главным образом ради славы. Цицерон высказывался искреннее, когда говорил не как философ, а как оратор. Ибо он говорит о себе самом так: «…ведь доблесть не нуждается в иной награде за свои труды, кроме награды в виде хвалы и славы; если она у нас будет похищена, то к чему нам, судьи, на нашем столь малом и столь кратком жизненном пути так тяжко трудиться?»[272] [И] так о философах: «Самые знаменитые философы даже на тех книгах, в которых они пишут о презрении к славе, ставят, однако, свое имя; они хотят, чтобы за те самые сочинения, в которых они выражают свое презрение к прославлению и известности, их прославляли и восхваляли их имена»[273]. (18) Разве сможешь ты это отрицать, Аристотель, не только в отношении других, как выше я заметил о Платоне, но также самого себя? Разве не был ты не только алчным к славе, но даже страстным искателем ее? Это явствует наряду со многим другим также и из того, что, когда ты заметил, что Феодекта хвалят за книги «Об ораторском искусстве», которые ты ему подарил, ты открыто засвидетельствовал в другой работе, что они написаны тобой