Об истинном и ложном благе — страница 36 из 56

[347]. (11) Никто обычно не похваляется вещами низкими и бесславными. И у Цицерона сказано (ради гиперболы), чтобы преувеличить низость деяния, что Цезарь находил удовольствие в таком деянии, когда многое отнимал у добрых мужей, многое щедро раздавал недостойным людям[348]. Да не ради проступка или его демонстрации делал он это, но чтобы отомстить тем, которые были на стороне Помпея, и тем, которые подняли против него оружие, т. е. чтобы отблагодарить своих пособников, которых он использовал, чтобы заставить страдать ненавистных недругов, видящих подобное деяние, т. е. чтобы он и его сторонники радовались. (12) А то, что ты сказал о смехе, так каждый смеется по своему поводу, не считает он злом то, что смеется, ты ведь полагаешь смех видом радости. Если он смеется над позором другого, то не потому радуется, что тот достоин осмеяния, но потому, что сам он не таков. Молчу, что мы часто смеемся над вещами не только необычными, но даже достойными, искусными, надлежащими. Что видно при встрече Друзей, которых мы встречаем прежде улыбкой, нежели приветствием. Не скрою, что мы часто делаем это глупо и дурно, но как плач, так и смех всеобщи; если бы они в действительности не помогали нам, то никто никогда не плакал бы и не смеялся. А потому заключают они в себе благо наслаждения. (13) Теперь отвечу в целом, если бы могло такое произойти, никто не захотел бы, будь у него такая возможность, чтобы прочие были безумными, а он один в здравом уме; он захотел бы, чтобы все были здравы разумом, а сам он особенно и более всего. Так и в прочих благах – каждый радуется, что другие красивы, сильны, богаты, но среди всех [сам] он выступает и выделяется. Потому происходит, что каждый другим желает хорошего, но себе, однако, наилучшего. А если иной раз он ненавидит другого, клевещет на него, притесняет, то он делает это не вследствие [пожелания] зла тому, а вследствие [пожелания] собственного блага. (14) О Зеноне же, Анаксагоре, Сократе и других, тобою названных, которых, как ты сказал, сделали несчастными[349] их добродетели, вот что я тебе скажу: их, безусловно, никогда бы не подвергли наказанию, если бы их наказание не доставило наслаждения противникам. Как? До такой степени сама высокая нравственность сделала их ненавистными? Я отвечу тебе, что я думаю о ней там, где обещал. Пока [скажу], что твоя высокая нравственность (добродетель) не может считаться ненавистной, так как те, кто этих мужей покарал, поверь мне, предпочли бы не быть вынужденными причинить вред таким людям. Достаточным доводом является то, что они не свирепствовали против других, которые им не причинили вреда, которых они не боялись и на которых наверняка не возлагали надежд, более того, если бы ты внимательно посмотрел, то узнал бы, что те были наказаны во имя добродетели. (15) Скажу только о Сократе, который был, кажется, самым невинным из всех: что другое привело его к смерти, если не то, что его посчитали опасным, нечестивым, безумным, тем, кто развращал молодежь, кто вводил новые суеверия, [того посчитали], кто считался достойным быть украшенным высочайшими почестями и наградами и получать на публичный счет каждодневное питание в пританее, что было у греков величайшим почетом. Откуда следует, что каждого склоняет к вреду другим или соображение о собственных выгодах и собственной радости, или уважение к добродетели, которая и сама относится к радости души, хотя из-за тьмы невежества, которая затемняла [глаза], как было в случае с недругами Сократа, они не могли видеть света добродетели. Эту вину надо приписывать не природе, но им самим, так как от природы они были созданы для добродетели. Вот то, что я мог [сказать] кратко.

VI. (1) Из этого следует заключить, что в том, что существует гораздо больше злых [людей], чем добрых, наша вина, и по заслугам против нас поднимаются бесплодие, наводнения, мор и прочие бедствия, которые даны либо в исправление, либо вместо наказания. Я говорю о злых [людях]; добрым они дают основу и повод для укрепления добродетели. Ибо все выдающиеся духом всегда отличались среди бедствий. Так Вергилий, когда захотел в своей „Энеиде“ описать мужа, преисполненного всяческих похвал, посчитал, что это можно осуществить, только поразив его тяготами, опасностями, бедствиями; и Гомер в „Илиаде“ и „Одиссее“ был целиком поглощен описанием подвигов славных мужей; и Геракл уже с детского возраста, с колыбели и даже с рождения положил начало будущим тяжким трудам, о чем сказано: „Конец одного бедствия ступень будущего“. Наконец, „нет добродетели, если не трудной“; и она в трудностях закаляется так, как золото в огне или хлеб на солнце.

VII. (1) Теперь вернемся к вынесению суждения по вашему спору и к определению истинного блага; один [из вас] определяет единственное и высшее благо в высокой нравственности (добродетели), другой – в наслаждении, защищая две стоящие друг против друга школы философов – каждый свою. Так вышло очень кстати, и я легко перенес то, что вы захотели говорить на манер древних философов: таким ведь способом легче проявит себя их общее заблуждение. И тем приятнее получилось ваше дело, что вы, словно умышленно, спорили от имени двух школ (скажу, что думаю), благороднейших из всех. Доказательством этому служит наряду со многим другим и то, что в „Деяниях апостолов“ упоминаются только эпикурейцы и стоики[350], которые в то время, как известно, процветали в сравнении с прочими в самом центре наук и на родине философии в Афинском государстве.

(2) Однако пусть бы лучше вы вознамерились догмы бога утверждать, чем учения тех [философов], ты, Катон, со своей стороны – стоика, а ты, Веджо, – эпикурейца, и не показывали, что скорее ради упражнения или из-за новизны вы находили удовольствие в обращении к теме и к обычаю диспута древних людей. Ибо кто из нас, Веджо, усомнится в тебе, чья речь была более подходяща для погибели душ (я еще не выношу вам приговора), [кто не скажет], что ты был на себя не похож, так как по-иному не только живешь, но даже обычно и говоришь, чем говорил теперь? Опущу остальное. Ты сказал, будто после разложения тела человека ничего более не остается, что не только говорили, но и думали, во всяком случае, большинство философов. (3) Неужели ты, являясь и желая считаться воином христианской религии, которая называется собственно верой, ставишь это под сомнение? Я настолько знаком с твоим образом мыслей и настолько сведущ [в нем], чтобы мочь убедиться в том, что ты говоришь то, что думаешь. Поэтому я подозреваю, что ты сделал [это] не серьезно, но в шутку, по своей привычке, подобно Сократу, кого греки называли ετρωνα. Что я говорю: подозреваю? Когда ты явно показал [это] не только словом, но также и делом, так что, если бы я не знал, что ты говорил для вида, я мог бы тебя порицать за то, что ты и говорил и делал вопреки своему интересу. В самом деле, ты сказал, словно забыв, что защищаешь наслаждение, что часто устаешь от занятий, изнуряешься, терзаешься и почти заболеваешь душой и равно телом. Далее, на сегодняшнем пире, хотя и почетном, как требует твое достоинство, однако умеренном, сдержанном, скромном, я не видел ничего, что не могло быть похвальным. (4) Итак, как я сказал, ты говорил лукавя. Чего ты, наверно, не сделал бы или не сделал бы без риска, если бы имел других слушателей. Теперь [же] не следовало опасаться, что ты совратил этой речью таких серьезных людей, притом тем более, что Катону, начавшему говорить по обычаю древних, не было неуместно ответить подобным образом. Даже сам я, насколько мог, подражал вашему начинанию. Но, чтобы не показалось, что то, что думал Эпикур, я изобличаю скорее через твое признание, чем доводами разума, послушай о лучшем подобии между животными и нами, чем то, которое ты употребил. Ты говоришь, что душа людей подобна душе животных. Что более подобно, чем свет звезд и свет свечи? И однако, этот смертен, тот вечен. Так душа, которая, как говорили древние, есть какая-то пылающая жизненная сила[351], различна у людей и животных. Ты сравнил действие с действием, я субстанцию с субстанцией. Это не против тебя сказано, но против философов. (5) Ты, как я сказал, был каким-то лукавцем и насмешником и скорее Сократом, чем Эпикуром, Катон же, чья речь, кажется, ближе подходит к истине, говорил, без сомнения, всерьез и не вел диспут ради шутки. Итак, что [из этого следует]? Скажем, что он заблуждался? Нисколько (ибо что менее свойственно Катону?), но он захотел показать себя почитателем древности. Я признаю литературу древности, занятия наукой и, что всегда высоко ценилось, науку красноречия, однако я отрицаю, что она [древность] достигла мудрости и знания истинной добродетели. (6) Но я не хочу говорить с тобой, Катон, словно с поборником стоиков, кого я знаю как благочестивейшего защитника веры не менее, чем судебных дел; я слышал, как ты когда-то сказал, что изучил все книги, относящиеся к нашей религии и достойные прочтения, так что осмеливаешься их между собой сравнивать и объявлять, что в каждой наиболее замечательного. Есть ли поэтому необходимость возражать тебе, кто думает так же, как я, хотя говорил ты по-другому? Если бы кто-то другой так говорил, как ты, (то есть) иначе, нежели ты думаешь, и истинно как стоик, хотя был христианином, я бы ему ответил так: (7) „Почему, хотя ты христианин, ты говоришь, словно не христианин? Почему в своей речи ты столь странно молчишь о нашей религии, словно она какая-то ненужная и воспроизведена и создана из предписаний философов? Почему ты предпочел называть природу, а не Бога, создательницей всего? Относительно же того, что ты говорил о бессмертных, богах, я не беспокоюсь. Бессмертные боги – это ангелы, как здраво полагает Августин[352], и не только ангелы, но также и люди, которые удостоены ангельского града, хотя я не знаю, о них ли ты говорил. Почему, наконец, – ты ввел в свою речь скорее саму природу, чем са