Об истинном и ложном благе — страница 52 из 56

ления веры? Смирение больше. Свидетельствует апостол: «Не высокомудрствуйте, но последуйте смиренным»[447]. Полезно ли знание божественных вещей? Полезнее любовь. Ведь говорит также апостол: «Знание надмевает, а любовь назидает»[448]. И дабы ты не считал, что он говорил только о человеческой науке, свидетельствует: «И чтобы я не превозносился чрезвычайностью откровений, дано мне жало в плоть»[449]. Мы не желаем знать высокое, но боимся стать подобными философам, называющим себя мудрыми, но сделавшимся глупцами, которые, чтобы не показаться кому-нибудь невеждами, рассуждают обо всем, задирая к небесам свои морды и желая забраться туда, чтобы не сказать, разодрать их [небеса], подобно гордым и безрассудным гигантам, которые были повергнуты на землю мощной дланью Бога и погребены, как Тифон в Сицилии, в аду. И одним из первых среди них был Аристотель, в котором наилучший и великий Бог раскрыл гордыню и безумие, как его самого, так и других философов, и даже осудил их. Ибо, когда не смог он понять природу Эврипа, он бросился в пучину и был поглощен сю, но перед этим, однако, изрек, Ἐπειδὴ Ἀριστοτέλης οὔχ εἵλετο Εὔριπον Εὔριπος εἴλετο Ἀριστοτέλην, то есть: «Поскольку Аристотель не постиг Эврипа, Эврип постиг Аристотеля». Что же надменнее и безумнее, чем это? Или каким образом Бог может с помощью более открытого суждения проклясть ум этого и других ему подобных, нежели позволив им, вследствие непомерной страсти к знанию, впасть в безумие и лишить себя жизни, скончавшись, я бы сказал, от смерти более мерзкой, чем преступнейший Иуда? Итак, постараемся избежать страсти к знанию высокого, удовлетворимся более низким. Ибо нет ничего более важного для христианина, нежели смиренномудрие; ведь таким образом мы постигаем Бога в более величественном обличье, отсюда и написано: «Бог гордым противится, а смиренным дает благодать»[450]. Что до меня, то, дабы достичь этого, я не буду более заботиться об этом вопросе, чтобы, не постигнув Божьего величия, не быть ослепленным его светом, что, надеюсь, так же сделаешь и ты. Это я имел в качестве поощрения, о котором говорил, и сделал это не столько, чтобы воодушевить тебя и других людей, сколько для того, чтобы обнаружить убеждение своего духа.

Антоний. Это же поощрение наилучшим образом и обнаруживает твоя убежденная душа и нас, чтобы ответить за других, пылко воодушевляет. Разве ты не запишешь и не придашь литературную форму этому спору, который был между нами, чтобы сделать сопричастными к нему других добрых людей?

Лаврентий. Хорошую вещь ты предлагаешь. Мы сделаем других судьями и, если это будет хорошо, сопричастными этому делу, и раньше всех мы пошлем этот записанный и литературно обработанный спор епископу Илеридскому, поскольку я не знал никого, чье суждение хотел бы предпочесть, и когда он одобрит, я не побоюсь неодобрения других. Ведь я воздаю ему больше, чем Антимах Платону или Туллий Катону.

Антоний. Ничего лучше ты не можешь сказать или сделать, и, я прошу, сделай это как можно быстрее.

Лаврентий. Так и будет.

Конец диалога о свободе воли.

Апология[451]

Было [бы] более справедливо, о верховный понтифик, а также гораздо более желательно для меня самого либо ответить на обвинения, [выдвигаемые против меня] в том высшем суде[452], если должно называть судом заговор судей, либо выступить с защитой после, имея тебя судьей, чем писать защитительную речь, находясь далеко. Хотя мне и надлежало бы быть в безопасности, благодаря оказанному тобой покровительству, однако, испытав злобу недругов, я пришел к мысли, что нет ничего неудобнее убежища[453], в котором я пребывал. Теперь же, после того как я позаботился о своей жизни, которая находилась в опасности, я должен позаботиться о своей чести (что стоит на втором месте, но не должно быть менее важным), чтобы, поскольку обвинения мною не опровергнуты, не имела больше прав ложь, чем истина, клевета, чем честность, зависть, чем добродетель, и чтобы то, чего не добились обвинители от справедливейшего и мудрейшего короля, они не добились от тебя, святейший отец, что более недостойно. Достаточно, что [уже] один раз меня, ни о чем не подозревавшего, обманули путем неслыханного коварства, довели до серьезной опасности, возбудив и даже вооружив против меня народ, пытались запятнать наихудшим позором. Признаться, они действовали бы в этом свято и вполне благочестиво, если бы не действовали преступно, нечестиво, бесчестно. Но во имя бессмертного Бога, когда где-либо было дозволено, чтобы те, кто были судьями, были бы также обвинителями, а обвинители также свидетелями, а свидетели также врагами?[454] Они, когда я пожелал искоренить обвинения, не позволили мне [этого], они, когда просил хотя бы выслушать [меня], отказали, они, когда я горько жаловался, устрашили [меня]; если бы я продолжал говорить, то они готовы тотчас объявить, что я не только думал как еретик, но что упорствую в ереси, и, побудив народ, который присутствовал, закидали бы меня камнями, хотя не имели в отношении меня даже права расследования.

Что тут за люди живут, коль ступить на песок не дают нам?

Что за варварский край, если нравы он терпит такие?[455]

воистину мне можно пожаловаться на жестокость людей стихами Вергилия. Позволено было говорить в собственную защиту убийце Милону, позволено было святотатцу Берресу, позволено было преступнику Катилине[456]. Хотя первого после выступления свидетелей, которые присутствовали при убийстве благороднейшего человека, обвиняли многие, второго – вся Сицилия, третьего – большинство римлян. Даже Орест[457], хотя он своей рукой убил мать, был, однако, выслушан в [своей] защите не содеянного, но права. Откуда вводится теперь это новшество и поистине губительный пример для человеческих дел – устранение противоположной стороны в судебных процессах? Если это дозволяется, то пропадает всякий смысл судебных процессов. Ибо зачем судебные процессы там, где не может быть оправдания? Скорее следует призвать палача, чем судью.

Точно так же, если угодно признать, палачами в отношении меня стали все те, насколько это от них зависело. Ведь должна же быть дана обвиняемым возможность защиты даже в явном преступлении, хотя бы потому, что как раз из-за своего упорства они покажутся достойными более сурового наказания. Но то, что мне поставлено в вину, настолько далеко от того, чтобы считаться явным преступлением, что оно даже являет собой как бы особый вид учености – и превосходной, и о христианской религии помышляющей наилучшим образом. Хотя, о благой Иисус, неужели вам кажется, что я заблуждаюсь? К вам самим взываю, обвинители, укажите ошибку, объясните, в чем вина, откройте смысл моего заблуждения. Ведь, хотя вы вырвете у меня признание, я не изменю взгляда, зачем же менять, когда не вижу лучшего? Но вы вынуждаете [меня] говорить ложь, и говорить иначе, чем думаю. Что другое вы показываете этим, если не то, что вы предпочитаете погубить человека, а не спасти? И после этого кричат, что я упал, между тем как меня поставили в столь опасное положение, что я или должен всегда быть поверженным, или скатиться в самый низ[458].

В самом деле, я написал о грамматике, латинском языке, логике, риторике, гражданском праве, философии и о других вещах, исследуя авторов истекших веков и очень многих из живущих. Так как те [недруги] [противники] не могли победить меня в диспуте и не осмелились писать против моих книг, они под предлогом того, что, казалось, относится к религии, осудили даже то, что от религии было очень далеко, чтобы не осмелился я даже слова произнести против них, более того, чтобы рта не смел никогда раскрыть. Но как может случиться, чтобы я либо молчал всегда о любимых занятиях, либо говорил не то, что думаю? И чтобы достичь верха своего безумия, они вынуждали меня поклясться, что я признаюсь в этом по совести, чего не могло произойти. И не довольствуясь этим наказанием в отношении меня, они, алчные, ждали моего краха, который, обещали они себе, непременно наступит. Велико, о верховный понтифик, велико жало зависти, велико [их] негодование оттого, что побеждены они не только другими, но даже и теми, кто моложе, велика ненависть к тем, кто, полагаясь на исключительное знание, неизбежно порицает и осуждает невежд, когда открыто и прямо обучает добрым наукам. И подобно тому как со всех сторон выбегают и лают беспородные собаки, когда проходят большие породистые собаки и другие благородные звери, так мои враги, хотя они мужи благородные и могущественные, тем не менее напали на меня, словно щенки на медведя. Поверь мне во имя твоего доверия, верховный понтифик, они набросились, чтобы уничтожить меня не из любви к религии, которой они враги, не из уважения к добродетели, к которой никогда не притрагивались, не во имя чести, которую они даже в других ниспровергли, но из-за зависти, из-за гнева, но из-за недоброжелательства. Действительно, что могут они вменить в вину мне, будто я дурно помышляю о христианской вере? В то время как я мог на основе деяний своей жизни доказать ее, [веру], они не могли бы, [исходя] из своей [жизни, этого сделать], не только их жизнь в высшей степени позорна, но и молва о них; умолчу, что некоторые из них бешеные и совершенно безумные. Ты, возможно, спросишь, что же спасло меня от уже нависшей опасности страшной смерти. Не мое бегство, не просьбы друзей, не какой-нибудь случай, но всеблагой король по Божьему внушению [ему] этой мысли