Обмен мнениями (204–208)
— По–моему, — сказал Муций, — ты сказал более, чем достаточно для наших ревностных друзей, если только они вправду такие ревностные. Ибо, как Сократ будто бы говорил[145], что считает свое дело законченным, если доводы его побудили кого–то устремить свое рвение к познанию и усвоению добродетели (а ведь кто убедился, что лучшая в жизни цель — стать хорошим человеком, тому уже нетрудно научиться всему остальному), так и я полагаю, что Красс своей речью открыл перед вами такой путь, на котором вы при желании легко придете к цели, если проследуете в распахнутые им ворота.
(205) — Конечно, — сказал Сульпиций, — все, что ты сказал, нам было приятно и радостно слышать; и все–таки нам кое–чего еще не хватает. Слишком уж кратко и бегло сказал ты, Красс, о той самой науке, которую, по твоим же словам, ты почел за нужное изучить. Если ты расскажешь об этом поподробнее, то сбудутся все наши долгие и нетерпеливые ожидания. Мы знаем теперь, чем мы должны овладеть, и это само по себе очень важно; но мы хотим также узнать, какими путями и способами лучше это усвоить.
(206) — Знаете ли, — сказал Красс, — ведь я и так уж ради ваших просьб отступил от своих привычек и наклонностей, чтоб подольше удержать вас при себе; так, может быть, теперь мы попросим Антония открыть нам то, что он хранит про себя и сам жалуется, что у него об этом вышла только одна маленькая книжка? Пусть он посвятит нас в эти таинства слова!
—Пожалуй! — сказал Сульпиций. — Ведь из того, что скажет Антоний, мы познакомимся и с твоими мыслями.
(207) — Тогда будь добр, Антоний, — сказал Красс, — коль на нас, в наши с тобой годы, эта ревностная молодежь возлагает такое бремя, расскажи нам, что ты думаешь о том, о чем они от тебя желают, как видишь, услышать.
48. — Вижу, вижу, — сказал Антоний, — и сам понимаю, что попался: не только потому, что от меня требуют того, чего я не знаю и к чему я непривычен, но и потому, Красс, что мне теперь не ускользнуть от того, чего я всячески избегаю в судебных делах: не миновать выступать после тебя[146]. (208) Но я готов выполнить вашу просьбу, и тем смелее, что в этом рассуждении, я надеюсь, мне позволят говорить, как я всегда говорю — без всяких особенных украшений. Да ведь я и собираюсь говорить не о науке, которой никогда не изучал, а только о своем опыте; и в книжке моей записано не какое–нибудь усвоенное мной учение, а только то, чем я пользовался в подлинных судебных делах. Если же вы, люди высокообразованные, этого не одобрите, вы сами виноваты, что заставили меня говорить о том, чего я не знаю, а меня извольте похвалить за то, что я так легко и без всякой неохоты соглашаюсь вам отвечать; ведь я это делаю не по своей воле, а по вашей просьбе.
Речь Антония. Красноречие и политика (209–218)
— Так начинай же, Антоний! — сказал на это Красс. — Ведь нечего бояться, что ты скажешь что–нибудь неразумное; так что никто не пожалеет, что тебя заставили сейчас выступить.
—Ну что ж, я начну, — сказал Антоний, — и начну с того, с чего, по–моему, следует начинать всякое рассуждение; то есть, точно определю, о чем пойдет речь, потому что если собеседники по–разному понимают свой предмет, то и весь разговор у них идет вкривь и вкось.
(210) Вот если бы, например, обсуждалось, в чем состоит наука полководца, я считал бы необходимым сначала определить, что такое полководец; и когда мы скажем, что полководец — это руководитель военных действий, тогда лишь можно будет говорить и о войске, о лагерях, о походах, о сражениях, о взятии городов, о продовольствии, о том, как делать засады и как их избегать, и обо всем остальном, что относится к руководству военными действиями. Тех, кто это осознал и постиг, я и буду считать полководцами, а в пример приведу Африканов и Максимов[147], Эпаминонда и Ганнибала и других подобного рода мужей. (211) Если же обсуждался бы вопрос о том, что представляет собой человек, посвящающий свой опыт, знание и рвение государственным делам, я бы определил его так: «кто знает и применяет то, что сообразуется с пользой и процветанием государства, того и следует считать управителем и устроителем общественного блага»; и я бы назвал таковыми Публия Лентула, славного старейшину сената, Тиберия Гракха–отца, Квинта Метелла, Публия Африкана[148], Гая Лелия и бесконечное число прочих как наших соотечественников, так и других. (212) Если же спрашивалось бы, кого можно признать истинным законоведом, я сказал бы, что это тот, кто сведущ в законах и обычном праве, применяемом гражданами в частных делах, и который умеет подавать советы, вести дела и охранять интересы клиента; и таковыми я назвал бы Секста Элия, Мания Манилия и Публия Муция. 49. Если же дело дойдет до наук менее значительных, и нужно будет определить, что такое музыкант, грамматик, стихотворец, то я могу подобным же образом разъяснить, что для каждого из них является главным делом и сверх чего нельзя от каждого из них требовать большего. Можно, наконец, дать определение даже и философу, хоть он и объявляет будто мощь его мудрости объемлет все на свете: мы скажем, что философом должен именоваться тот, кто стремится к познанию сущности, природы и причин всего божественного и человеческого и к полному постижению и осуществлению добродетельного образа жизни.
(213) Что же касается оратора — мы ведь говорим именно об ораторе, — то здесь мое определение не совпадает с определением Красса. Красс, мне кажется, включает в звание и обязанность оратора полное знание всех предметов и наук; а я считаю, что оратор — это просто человек, который умеет пользоваться в делах судебных и общественных словами, приятными для слуха, и суждениями, убедительными для ума. Вот кого я называю оратором; а кроме того, я желаю, чтобы он обладал и голосом, и выразительностью, и некоторым остроумием. (214) А друг наш Красс в своем определении оратора исходит, по–моему, не из точных границ его науки, а из собственного своего почти безграничного дарования.
Красс решается вручить оратору даже кормило государственной власти! Право, меня удивляет, Сцевола, что ты это ему уступаешь; ведь тебя–то сенат постоянно слушался в самых важных делах, хоть говорил ты и кратко, и негладко. И поверь, Красс, если бы Марк Скавр, который, как слышно, находится сейчас неподалеку в своей усадьбе[149], человек наиболее умудренный в управлении государством, вдруг услышал, что ты отбираешь его права на влияние и разумный совет и передаешь их оратору, он, я уверен, сейчас же явился бы сюда и одним своим видом и взглядом спугнул бы эту нашу болтовню. Скавр — далеко не посредственный оратор, однако во всех важных делах он блещет больше здравым смыслом, чем искусною речью. (215) И право, если даже кто–нибудь способен и на то, и на другое сразу, то это ничего не значит: человек становится оратором не потому, что он хороший сенатор и разбирается в государственных делах; и если речистый и красноречивый оратор нашего Красса будет в то же время отличным блюстителем государства, то он достигнет этого знания не своим красноречием. Способности эти сильно одна от другой отличаются, и между ними нет ни малейшей связи: Марк Катон, Публий Африкан, Квинт Метелл и Гай Лелий все были отличными ораторами, но о мощи своих речей они заботились иначе, чем о мощи своего отечества. 50. Ведь ни природой, ни законом, ни обычаем не запрещено одному человеку знать несколько наук. (216) Поэтому, хотя Перикл, бывший наилучшим оратором в Афинах, был в то же время там долгие годы первым человеком в государстве, не следует из этого заключать, что и во всяком человеке способность к той и другой науке живет одновременно. Точно так же, если Публий Красс был и отличным оратором, и сведущим правоведом, из этого не следует, что в ораторской способности заключено и знание права. (217) Просто дело в том, что когда человек, хорошо знающий и владеющий одной наукой, овладеет также и другой наукой, то будет казаться, что вторая его наука — лишь частица первой, которую он лучше знает. На таком основании мы могли бы даже игру в мяч или в двенадцать линеек[150] счесть присущей гражданскому праву потому лишь, что Публий Муций — великий мастер и в том, и в другом; на том же основании мы и тех, кого греки называют «физиками», должны почитать за поэтов, потому что когда–то физик Эмпедокл сочинил превосходную поэму. А между тем даже и сами философы, все присваивающие и на все притязающие, не осмеливаются считать делом философа геометрию или музыку потому только, что когда–то, говорят, этими науками превосходно владел Платон. (218) Нет, если уж говорить о том, что оратору нужны все науки, то вернее, пожалуй, было бы сказать вот что: так как ораторское искусство не должно быть убогим и бледным, а должно быть приятно разубрано и расцвечено самыми разнообразными предметами, то хорошему оратору следует многое услышать, многое увидеть, многое обдумать и усвоить и многое перечитать, однако не присваивать это себе, а только пользоваться из чужих запасов. То есть, я признаю, что оратор должен быть человек бывалый, не новичок и не невежда ни в каком предмете, не чужой и не посторонний в своей области.
Красноречие и философия (219–233)
И меня, Красс, вовсе не смущает этот твой трагический слог, какой в большом ходу у философов, когда ты говоришь, будто для того, чтобы воспламенить слушателей красноречием или затушить в них этот пыл (а именно в этом высочайшая мощь и величие оратора), необходимо полностью постигнуть природу вещей и мысли да нравы людей, а для этого оратору поневоле надо овладеть философией. Философия — это такое занятие, на которое, как мы видим, приходится потратить всю свою жизнь, даже самым одаренным и досужим людям. Широту и глубину их науки и мысли я не только не презираю, — я ими от души восхищаюсь; однако для нас, среди нашего народа на нашем форуме, достаточно знать и говорить о людских обычаях то, что не расходится с людскими обычаями