Об ораторе — страница 18 из 53

[197], и сделал то, чего не делал даже в молодые годы: стал спорить о предметах, относящихся к области науки. Но все–таки мне повезло хотя бы в том, что вы пришли, когда я уже покончил со своими выступлениями, и будете слушать Антония.

(16) — Ну, что же, Красс, — возразил Цезарь, — а мне так уж хотелось послушать это твое пространное и связное рассуждение, что за неимением лучшего я готов удовольствоваться даже твоей обычной беседой. Поэтому я, право, упрошу тебя уделить также мне и Катулу хоть немного твоей любезности, чтобы не казалось, будто мой друг Сульпиций или Котта значат для тебя больше, чем я. Если же это не по тебе, приставать к тебе я не буду: я не хочу, чтобы мое поведение показалось тебе неуместным, потому что сам ты всякой неуместности боишься больше всего на свете.

(17) — Верно, Цезарь, — ответил Красс, — из всех латинских слов это слово всегда мне казалось по смыслу особенно важным. Ведь «неуместным»[198] мы называем человека потому, что поступки его «не у места», и это слово встречается сплошь и рядом в нашем разговорном языке. Кто не считается с обстоятельствами, кто не в меру болтлив, кто хвастлив, кто не считается ни с достоинством, ни с интересами собеседников и вообще кто несуразен и назойлив, про того говорят, что он «неуместен». (18) Этим пороком особенно страдает самый просвещенный народ — греки; но сами греки не сознают силу этого зла и потому не дают этому пороку никакого наименования[199]. Ищи где угодно, как греки называют «неуместное», и не найдешь. Однако из всех «неуместностей» (а им нет числа) я не знаю, есть ли большая, чем этот их обычай, где попало и с кем попало затевать изощреннейшие споры по сложнейшим ли или по пустяковым вопросам. А именно этим, несмотря на все наше нежелание и отказы, нам и пришлось заниматься вчера по требованию этих молодых людей.

5. (19) — Однако, Красс, — возразил на это Катул[200], — те греки, которые были знамениты и велики в своих городах так же, как ты, да как и мы все хотим быть в нашей республике, нисколько ведь не походили на этих греков, которые жужжат нам в уши; а вместе с тем и они не избегали подобного рода бесед и споров на досуге. (20) Конечно, если тебе кажутся «неуместными» люди, не принимающие во внимание ни время, ни место, ни собеседника, ты совершенно прав; однако неужели тебе не кажется удобным это самое место с этим вот портиком, под которым мы прогуливаемся, и палестрой[201], и размещенными всюду сиденьями и неужели нисколько не напоминают они тебе о гимнасиях и ученых беседах греков? Или разве не благоприятствует нам время при таком длительном досуге, какой выдается нам так редко и так кстати, как теперь? Или мы сами — люди, чуждые такого рода собеседований, и это при нашем–то общем убеждении, что без этих занятий нам и жизнь не в жизнь?

(21) — На все это, — сказал Красс, — я смотрю иначе. Прежде всего, я уверен, Катул, что и палестру, и скамьи, и портики сами греки придумали для упражнений и развлечений, а не для собеседований. Ведь гимнасии придуманы были за много веков до того, как философы принялись в них за свою болтовню; да и в наше время, когда всеми гимнасиями завладели философы, слушатели их тем не менее охотнее слушают диск, чем философа: стоит диску зазвенеть, как в самой середине речи философа, рассуждающего о самых больших и важных вопросах, все они разбегаются натираться маслом. Таким образом, греки, по их собственному признанию, самое пустяковое развлечение ставят выше самого существенного блага.

(22) А вот в том, что ты говоришь о досуге, я с тобой согласен; только ведь досуг должен приносить не напряжение, а облегчение уму. 6. Я не раз слыхал от моего тестя, что его тесть Лелий всегда почти уезжал в деревню вместе со Сципионом и что оба они невероятно ребячились, вырываясь в деревню из Рима, точно из тюрьмы. Я не смел бы говорить этого про таких важных людей, но сам Сцевола любит рассказывать, как они под Кайетой и Лаврентом развлекались, собирая ракушки и камушки[202], и не стеснялись вволю отдыхать и забавляться. (23) Поистине люди ведут себя, как птицы: для высиживания птенцов и для собственного удобства они вьют и устраивают гнезда, но, едва кончив работу, сейчас же для отдыха от трудов принимаются порхать туда и сюда, — так же и мы, утомившись делами на форуме и городскими трудами, хотели бы беззаботно и беспечно давать волю полету своих мыслей. (24) И я не кривил душой, когда говорил Сцеволе на процессе по делу Курия: «Сцевола, — говорю, — ведь если ни одно завещание не будет правильным[203], кроме тех, какие составишь ты сам, то все мы, граждане, будем сбегаться с табличками прямо к тебе, чтобы всем составлял завещания один ты. И что же тогда получится? — говорю, — когда же ты будешь заниматься государственными делами? когда делами друзей? когда своими собственными? когда же, наконец, никакими?» И еще я прибавил: «Ведь, по–моему, только тот человек вправе зваться свободным, который хоть изредка бывает без дел». Это мое мнение, Катул, непоколебимо; и когда я здесь, то именно это полное и совершенное ничегонеделание доставляет мне наслаждение.

(25) И третий твой довод, что таким–де людям, как вы, и жизнь не мила без этих занятий, не только не побуждает меня к рассуждениям, но даже от них отпугивает. Ведь еще Гай Луцилий, человек ученый и очень тонкого ума, говаривал, что не хотел бы иметь своими читателями ни ученейших мужей, ни неучей потому, что последние ничего бы в его стихах не поняли, а первые поняли бы, пожалуй, больше, чем он сам; по поводу этого он даже написал:


Не по мне[204] читатель Персий…

(а это, как нам известно, был едва ли не самый ученый у нас человек)


…Децим Лелий нужен мне!

(Этого мы тоже признавали человеком почтенным и образованным, но по сравнению с Персием он был ничто.) Так вот и я: если уж рассуждать о наших занятиях, то, конечно, не перед неучами, но еще того меньше перед вами; пусть уж лучше мои слова не понимают, чем оспаривают.

7. (26) — Честное слово, Катул, — сказал тогда Цезарь, — я вижу, что недаром потрудился прийти сюда, ибо самый этот отказ от обсуждения оказался увлекательнейшим обсуждением, по крайней мере для меня. Но зачем мы задерживаем Антония? Теперь ведь его очередь выступать с рассуждениями о красноречии в целом, и этого уже давно ждут Котта и Сульпиций.

(27) — Нет, — сказал Красс, — я и Антонию не позволю сказать ни слова, да и сам онемею, пока вы не исполните одну мою просьбу.

—Какую? — спросил Катул.

—Остаться здесь на весь день.

И тогда, покуда Катул колебался, потому что обещал быть у брата, Юлий заявил:

—Я отвечу за нас обоих: мы остаемся; и я не уйду, даже если ты не произнесешь ни слова.

Тут и Катул засмеялся и сказал:

—Ну так моим колебаниям положен конец, раз и дома меня не ждут, а спутник мой, к которому мы шли, так легко согласился, даже и не спросив меня.

(28) Тогда все повернулись к Антонию, и он начал:

Речь Антония: похвала красноречию (28–40)

— Слушайте! Слушайте![205] Ибо вы будете слушать человека, прошедшего школу, просвещенного учителем, а также знающего греческую литературу. И я буду говорить с тем большей самоуверенностью, что меня пришел слушать Катул, которому привыкли уступать не только мы в нашей латинской речи, но даже и сами греки в изяществе и тонкости своего собственного языка. (29) Но так как все красноречие в целом, будь оно искусством или наукой[206], ничего не стоит без нахальства, то я обучу вас, слушатели мои, тому, чему сам не учился, — своему собственному учению[207] о всякого рода красноречии.

(30) Когда умолк смех, он продолжал[208]:

—Красноречие, по–моему, — это область, в которой способность решает все, а в науке почти ничего. Наука ведь занимается только такими предметами, которые доступны знанию, оратор же имеет дело лишь с личными мнениями, а не со знанием. Ибо мы, во–первых, говорим перед теми, кто знаний не имеет, а во–вторых, говорим о таких предметах, которых сами не знаем. Поэтому как они об одних и тех же вещах в разные времена имеют различные представления и суждения, так и мы часто произносим речи, противоречащие одна другой[209], и не только в том смысле, чтобы, например, Красс иногда говорил против меня или я против Красса, так что один из нас по необходимости утверждал бы ложное, но так же и в том, что каждый из нас об одном и том же предмете утверждает иногда одно, иногда другое; тогда как истина может быть только одна. Поэтому я буду говорить вам о таком красноречии, которое основано на обмане, которое лишь изредка возвышается до истинного знания, которое подлавливает предрассудки и даже заблуждения людей, если только вы думаете, что стоит меня слушать.

8. (31) — Мы именно так и думаем, — сказал Катул, — тем более что ты, кажется, собираешься говорить без всякого бахвальства. Ты ведь и начал без пышных слов — прямо с действительного существа дела, как ты его понимаешь, а не с какого–то неведомого его величия.

(32) — Однако, — продолжал Антоний, — хоть я и признаю красноречие как таковое наукой не высшего порядка, все же я утверждаю и то, что можно преподать некоторые весьма остроумные правила для руководства умами людей и для подчинения себе их воли. Если такие знания кто–нибудь захочет считать какой–то великой наукой, возражать не буду. Ибо если большинство судебных ораторов на форуме говорят бестолково и бессмысленно, а иные благодаря опытности или некоторой привычке выступают половчее, то, конечно, всякий, кто задумается, в чем тут дело и почему одни говорят лучше других, тот без труда сумеет это определить. А кто задумается над этим в отношении всей области красноречия, тот и найдет в нем если и не вполне науку, то во всяком случае подобие науки. (33) Если бы я только мог эти приемы, как я их видимо вижу