32. (137) Когда же спор идет не о том, было дело или нет, а о том, каково оно, то и тут если перечислять дела по ответчикам, то они будут и бесчисленны, и темны, если же по предметам, они будут и вполне исчислимы, и ясны. Ибо если в деле Манцина[290] главное — сам Манцин, то сколько бы раз ни был отвергнут тот, кого выдал священный посол, столько же раз возникало бы новое дело. Если же дело состоит в решении вопроса «Может ли быть восстановлен в правах при возвращении на родину тот, кто был выдан священным послом, но не был принят», то личность Манцина не имеет никакого отношения ни к науке слова, ни к доказательствам защиты. (138) А если сверх того дело осложняется достоинством или порочностью человека, то это уже не относится к вопросу; но даже и об этом речь тоже непременно должна восходить к рассуждениям общего рода.
Я рассуждаю об этом вовсе не с целью изобличения ученых мужей, хотя они и заслуживают порицания за то, что в своих распределениях относят такого рода дела к тем, которые определяются лицами и обстоятельствами. (139) Ибо хотя обстоятельства и лица сюда и вклиниваются, однако надо понимать, что дела зависят не от них, но от характера общего вопроса. Впрочем, это меня нисколько не касается; ведь нам совершенно нечего препираться с этими людьми. Достаточно понять, что они не достигли и того, чего могли бы добиться при таком своем досуге даже и без нашей судебной опытности[291], то есть разделения предметов по родам и хоть сколько–нибудь отчетливого их истолкования. (140) Но это, повторяю, меня нисколько не касается. Касается же меня (а еще гораздо больше вас, Котта и Сульпиций!) вот что. Если взять их науку как есть, то приходишь в ужас от множества особых дел, которых и не перечтешь, коли располагать их по лицам: сколько людей, столько и дел. Если же все их свести к общим вопросам, то они будут настолько ограниченны и немногочисленны, что внимательные, памятные и чуткие ораторы без труда будут держать их в уме, чтобы не сказать — на языке. Вы не думайте, что Красса ознакомил со своим делом Маний Курий[292] и что только поэтому Красс привел столько доказательств права Курия на наследство Копония, хотя у того и не было сына, родившегося после смерти отца. (141) Ни для запаса доказательств, ни для сущности и природы дела никакого значения не имела личность Копония или Курия; все разбирательство было основано на предмете и данных общего рода, а не на обстоятельствах и личностях. Раз в завещании стоит: «Если у меня родится сын и он умрет раньше…» и так далее, «тогда моим наследником пусть будет такой–то», — то, если сын не родился, является ли наследником тот, кто был назначен наследником в случае смерти сына? Вопрос общего характера, опирающийся на незыблемый закон, нуждается не в именах людей, но в упорядоченной речи и в источниках доказательств.
Отношение к правоведению (142–151)
И здесь опять эти правоведы нас сбивают и отпугивают от учения. Я ведь вижу, что в сочинениях Катона и Брута[293] указывается чуть ли не поименно, какой кому, мужчине или женщине, они дали правовой совет; как видно, они хотят внушить нам, будто предметом совещания или разбора каждый раз являются люди, а не дело, чтобы мы, раз число людей бесчетно, обессилели над такими занятиями правом и потеряли всякую охоту и надежду его изучить и постичь. Но это когда–нибудь нам изложит и распутает Красс, обобщив все по порядку. Да будет тебе известно, Катул, что вчера он обещал нам свести к определенным родам и привести в легкий для изучения порядок все гражданское право, которое в настоящее время разрознено и не объединено.
(143) — И правда, — сказал Катул, — это совсем не затруднительно для Красса; все, что можно изучить в области права, он изучил, а чего не знали даже его наставники, то привнес сам, чтобы все содержание права можно было искусно упорядочить и красиво объяснить.
—Отлично, — сказал Антоний, — этому мы поучимся у Красса, когда он оставит весь этот шум и пересядет, о чем он мечтает, с судейских скамеек на спокойное кресло.
(144) — Я тоже, — сказал Катул, — частенько слышал, как он говорил о своем решении отстраниться от судебных дел; но всегда я ему говорю, что это у него не получится. Ведь и ему самому будет невыносимо, когда достойные люди будут тщательно упрашивать его о помощи, да и общество этого не потерпит; если умолкнет голос Луция Красса, оно решит, что у него отняли лучшую драгоценность.
—Честное слово, — воскликнул Антоний, — если Катул говорит правду, то уж давай вместе со мной тянуть лямку на одной мукомольне[294], а всякие там Сцеволы и другие блаженные люди пускай себе на покое занимаются их сонным и дремотным мудрованием!
(145) — Ладно уж, Антоний, — сказал, улыбнувшись, Красс, — ты взялся ткать, ты и кончай свою ткань; а для меня это сонное мудрование, когда найду я в нем прибежище, будет лучшим залогом свободы.
34. — Так вот, — сказал Антоний, — ткань моя такова. Мы поняли, что во всяком предмете обсуждения главным будет не бесчисленное множество лиц и не бесконечное разнообразие обстоятельств, но общие роды дел и их свойств, а таких общих родов не только не много, но даже очень мало. Вот это и есть материал для любой речи; им–то и должен овладеть всякий, кто стремится к красноречию; и из этого материала он выведет, расставит и украсит всевозможные доказательства, как вещественные, так и логические. (146) А эти доказательства уже собственной своей силой породят слова: по–моему, слова всегда кажутся красивы, когда видно, что они вытекают из самой сути дела. И по правде говоря, на мой взгляд (ибо я могу отстаивать только свои собственные мысли и мнения), это понятие об общих родах дел и есть то снаряжение, с которым мы должны приходить на форум. Тогда не придется выслушивать все подробности дела, чтобы подыскать источники доказательств, ведь такие доказательства у каждого сколько–нибудь сообразительного человека при небольшом старании и опыте всегда наготове и под рукой; а главное внимание надо будет направить на те начала и источники доказательств, о которых я так часто говорил и из которых можно почерпнуть все потребное для всякой речи. (147) И все это в целом — предмет ли это науки, или наблюдательности, или навыка — состоит в знакомстве с теми областями, в которых ты охотишься и преследуешь свою добычу. Когда ты мысленно охватишь все это место, тогда, если только ты понаторел в таких вещах, ничто от тебя не ускользнет и все, что ты ищешь, встретится и попадется.
35. Таким образом, для нахождения содержания оратору необходимы три вещи: проницательность, затем разумение (или, коль угодно так назвать, наука) и, в-третьих, усердие. На первое место я, разумеется, должен поставить дарование, но ведь и самое дарование побуждается к деятельности усердием — (148) усердием, повторяю, которое как повсюду, так и в защите дел имеет наибольшую силу. Его нам особенно надо развивать, его всегда надо применять, нет ничего, с чем бы оно не справилось. Чтобы углубленно познать дело, как я прежде всего сказал, надобно усердие; чтобы внимательно выслушать противника, чтобы уловить не только его мысли, но и все его слова и даже все выражения его лица, которые обычно показывают ход мыслей, надобно усердие. (149) Однако, чтобы себя при этом не выдать и чтобы противник не увидел тут какой–нибудь для себя выгоды, надобно благоразумие. Затем, чтобы постоянно иметь в виду те источники доказательств, о которых я расскажу немного погодя, чтобы глубоко вникнуть в дело, чтобы старательно и неослабно его обдумывать, надобно усердие; и чтобы при этом все озарялось, так сказать, светочем памяти, голоса и силы выражений, опять–таки надобно усердие[295]. (150) И вот между дарованием и усердием совсем немного места остается науке. Наука указывает только, где искать и где находится то, что ты стремишься найти; остальное достигается старанием, вниманием, обдумыванием, бдительностью, настойчивостью, трудом, то есть, чтобы сказать одним словом, все тем же усердием — вот достоинство, в котором заключены все остальные достоинства. (151) Разве мы не видим, как изобильна и обстоятельна речь философов, которые, я полагаю (но тебе, Катул, это виднее), не предписывают никаких правил речи и тем не менее берутся рассуждать о любом предмете и говорят о нем изобильно и обстоятельно.
Отношение к философии (152–161)
— Да, — сказал Катул, — ты верно говоришь, Антоний: большинство философов не предлагают никаких правил речи, и тем не менее у них наготове все то, что надо сказать о любом предмете. Но тот самый Аристотель[296], которым я так восхищаюсь, установил несколько источников, из которых можно извлечь основание всякого доказательства не только для философского прения, но и для нашего, судебного. И ты, Антоний, в твоей речи уже давно следуешь, не отклоняясь, прямо по стопам этого философа — то ли из–за сходства твоего ума с его божественным дарованием, то ли потому, что ты читал и изучал его сочинения, что мне кажется гораздо вероятнее. Я ведь вижу, что ты занимался греческой литературой усерднее, чем мы предполагали.
(153) — Скажу тебе всю правду, Катул, — отвечал Антоний. — Я всегда был убежден, что в нашем обществе будет более приятен и вызовет более к себе доверия такой оратор, который будет обнаруживать как можно менее искусства и вовсе никакой греческой учености. Однако же, с другой стороны, я счел бы себя бессловесным скотом, а не человеком, если бы не прислушался к этим грекам, которые ухватывают, присваивают, обсуждают столь важные вопросы и даже обещают открыть людям способ и видеть предметы[297]