самые сокровенные, и жить хорошо, и говорить обстоятельно. Если и не всякий решится слушать их открыто, дабы не ронять себя в глазах сограждан, то все–таки можно, подслушивая, ловить их слова и издали внимать тому, что они проповедуют. Так я и поступил, Катул, и слегка отведал то, как все они ведут дела и на какие роды их разделяют.
37. (154) — Честное слово, — сказал Катул, ты со слишком уж большой опаской, точно к какой–то скале Сирен[298], обратился к философии; а ведь ею никогда не пренебрегало наше общество. Некогда Италия была набита пифагорейцами, во власти которых находилась так называемая Великая Греция[299]; поэтому некоторые даже утверждают, что пифагорейцем был и наш царь Нума Помпилий[300], который жил на много лет раньше самого Пифагора и которого должно считать даже еще более замечательным уже потому, что он постиг мудрость устроения государства почти на два столетия раньше, чем греки догадались о ее существовании. И, конечно, наше государство не породило никого более славного, более влиятельного, более высоко просвещенного, чем Публий Африкан, Гай Лелий и Луций Фурий, которые всегда открыто общались с образованнейшими людьми из Греции. (155) Я и сам не раз от них слышал, как рады были и они, и многие другие первые лица нашего общества, когда афиняне по важнейшим своим делам[301] отправили в сенат послами знаменитейших философов того времени — Карнеада, Критолая и Диогена — и пока послы были в Риме, и сами эти мужи, да и многие другие были постоянными их слушателями. Поэтому, Антоний, я прямо изумляюсь, почему ты, имея таких свидетелей, все–таки объявляешь настоящую войну философии, как какой–нибудь пакувиевский Зет[302].
(156) — И не думаю! — сказал Антоний. — Просто я решил, как Неоптолем у Энния, что «философствовать помалу, не помногу надобно!»[303]
Но вот что я думаю и вот что хотел сказать: я не против этих занятий, если знать в них меру; но считаю, что для оратора невыгодно, когда судьи догадываются об этих его занятиях и подозревают его в искусственных приемах, — это подрывает и уважение к оратору, и доверие к его речи.
38. (157) Но чтобы вернуться к тому[304], от чего уклонилась наша речь, то известно ли тебе, что один из трех прославленных философов, о прибытии которых в Рим ты упомянул, а именно — Диоген сам объявлял, что учит людей науке правильно рассуждать и различать истину и ложь — науке, которую он называл греческим словом «диалектика»? Однако в этой науке, если только это наука, нет ни одного указания, как находить истину, но говорится только о том, каким образом вести рассуждение. (158) Ибо каждое наше положительное или отрицательное суждение, если оно выражено простым предложением, диалектики берутся определить как истинное или ложное, а если оно выражено предложением сложным и обстоятельственным, они определяют, правильно ли оговорены обстоятельства и соответствует ли истине вывод каждого умозаключения; в конце концов они сами запутываются в своих тонкостях и в погоне за многим или приходят к тому, чего уже сами не способны распутать, или даже и то, что они уже начали было ткать и выткали, снова оказывается распущенным[305]. (159) Итак, твой стоик здесь нам ничем не помогает, потому что он не учит нас, как находить то, что нужно сказать; больше того, он нам даже мешает, так как приводит нас к таким положениям, которые сам признает неразрешимыми, и так как предлагает нам род речи не ясный, не льющийся и плавный, но скудный, сухой, рубленый и дробный. Если кто и одобрит этот род речи, то одобрит его не для оратора! Оратору он заведомо не годится: ведь наше–то слово должно доходить до ушей толпы, должно пленять и увлекать сердца, должно предлагать такие доказательства, которые взвешиваются не на весах золотых дел мастера, а как бы на рыночном безмене. (160) Поэтому мы целиком отвергаем всю эту науку, чересчур немую при выдумывании доказательств и чересчур болтливую при их обсуждении.
А вот твой Критолай, который, как ты упоминал, прибыл вместе с Диогеном, я думаю, мог бы больше принести пользы нашему теперешнему занятию. Он ведь был последователем твоего Аристотеля, от положений которого, по–твоему, я и не очень отклоняюсь. А из Аристотеля я читал и ту книгу, в которой он изложил, что писали о науке слова его предшественники, читал и те книги[306], в которых он сам высказался об этой науке; поэтому я вижу, чем отличается он от нынешних записных наставников красноречия: Аристотель и на науку слова, которую он считал ниже себя, взглянул с той же проницательностью, с какою он прозрел сущность всего существующего; а вторые, взявшись возделывать одно лишь это поле и ограничив себя разработкой одной лишь этой отрасли, обнаружили меньше ясности мысли, но больше опытности и старания.
(161) Наконец, Карнеад с его прямо–таки непостижимой мощью и разнообразием речи должен быть для нас желанным образцом: ведь не было случая, чтобы он в знаменитых своих рассуждениях отстаивал дело — и не убедил, оспаривал дело — и не опроверг. А это даже больше, чем требования тех, которые этот предмет преподают и ему обучают.
Разработка доводов: окончание (162–177)
— Если бы мне нужно было подготовить к ораторской деятельности человека, совершенно неразвитого, то я без спора бы вверил его этим неутомимым наставникам, которые день и ночь без перерыва бьют в одну и ту же наковальню, которые, как кормилицы детям, все вкладывают прямо в рот, раскрошивши на малейшие кусочки и мелко–намелко разжевавши. Но если бы я имел дело с человеком, уже получившим достойное образование, не лишенным опытности и от природы способным и сообразительным, то я прямо поместил бы его не в какую–нибудь стоячую водицу, а к самому истоку мощно рвущейся реки — к тому наставнику[307], который бы разом указал, пояснил, определил ему все места, где гнездятся любые доводы.
(163) Может ли что–нибудь затруднить человека, если он понял, что все средства, служащие в речи для утверждения и опровержения, берутся или из самой сущности дела, или со стороны? Из сущности дела, когда берется предмет в целом, или часть его, или название его, или что угодно к нему относящееся; со стороны, — когда подбирается то, что вне предмета и не связано с существом его. (164) Если предмет берется в целом, то его общий смысл должен быть раскрыт в определении, например, так: «Если величие[308] есть достоинство и честь государства, его умалил тот, кто предал войско врагам римского народа, а не тот, кто сделавшего это предал власти римского народа». (165) Если берется часть предмета, то смысл раскрывается с помощью разделения, например так: «Для блага республики[309] надо было или повиноваться сенату, или учредить другой законодательный совет, или действовать по своему усмотрению; учреждать другой совет было бы высокомерно, действовать по своему усмотрению — дерзко; поэтому надо было следовать решению сената». Если берется название предмета, то надо рассуждать, как Карбон: «Если консул есть советник[310], дающий советы отечеству, то что, как не это, сделал Опимий!» (166) Если же берется что–то еще относящееся к предмету, то кладезей и источников доказательств здесь будет великое множество. Ибо мы будем подыскивать и подходящие случаи, и родовые, и видовые, и сходные, и отличные, и противоположные, и соотносительные, и соответственные, и как бы предшествующие, и противоречащие, исследуем причинную связь вещей и возникающие из причин следствия, будем подыскивать примеры и более важные, и равноценные, и менее важные.
40. (167) Из подходящих случаев[311] выводятся доказательства по такому образцу: «Если благочестие заслуживает величайшей похвалы, вы должны быть потрясены столь благочестивою скорбью Квинта Метелла». А из родовых по такому: «Если должностные лица обязаны повиноваться римскому народу, почему ты обвиняешь Норбана, который, будучи трибуном, подчинялся воле народа[312]?» (168) А из видовых так: «Если мы должны дорожить теми, кто заботится о государстве, то в первую очередь мы должны дорожить, конечно, полководцами, благодаря заботам, доблести и отваге которых блюдется и наше благополучие и достоинство власти». А из сходства: «Если дикие звери любят своих детенышей, с какою же нежностью должны относиться к своим детям мы?» (169) А вот из отличия: «Если варвары живут сегодняшним днем, мы должны принимать во внимание вечность». И в том, и в другом роде примеры сходства и отличия берутся из чужих действий, слов или случаев, и часто приходится обращаться к выдумкам. Теперь из противоположности: «Если Гракх поступил нечестиво, Опимий поступил достойно». (170) Из соотносительности: «Если он был заколот, и ты, его враг, был захвачен на этом самом месте с окровавленным мечом, и никто, кроме тебя, не был там замечен, и никто не был причинен, и ты всегда необуздан, как же можно нам сомневаться в преступлении?» Из соответствия, из предшествования и из противоречия, как в свое время юный Красс: «Если ты, Карбон, защищал Опимия, то не поэтому судья будет считать тебя благонамеренным гражданином. Ты явно притворствовал и на что–то рассчитывал, раз постоянно в своих выступлениях оплакивал смерть Тиберия Гракха, раз был соучастником убийства Публия Африкана, раз ты в бытность трибуном предложил этот свой закон