—Ну, что же, — сказал Цезарь, — коли ты требуешь, Красс, взноса на складчину[361] от сотрапезника, то я не стану уклоняться, чтобы мой отказ не стал поводом для твоего отказа. Правда, меня всегда удивляет бесстыдство тех, кто ломается в театре на глазах у Росция[362]: разве можно хотя бы шевельнуться на сцене так, чтобы тот не заметил каждый твой промах? Так вот и я теперь, когда меня слушает Красс, впервые буду говорить об остроумии[363] и, согласно поговорке, как свинья[364], буду поучать такого оратора, о котором не так давно сказал, слушая его, Катул: «Рядом с ним всем остальным впору только сено жевать».
(234) — О, это была шутка, — сказал на это Красс, — сам–то Катул говорит так, что ему пристало кормиться только амбросией[365]. Но послушаем–ка тебя, Цезарь, а потом перейдем к тому, что осталось сказать Антонию.
—Да мне–то осталось сказать совсем немного, — заметил Антоний, — однако, уже устав на пути своего трудного рассуждения, я передохну во время речи Цезаря, как в удачно подвернувшемся укрытии.
58. — Ох, боюсь я, — сказал Юлий, — ты сочтешь мое гостеприимство не слишком радушным: ведь не успеешь ты и закусить, как я тебя вытолкаю и выгоню опять на дорогу. (235) Однако, чтоб вас дольше не томить, я изложу покороче все, что я думаю об этом предмете в целом.
Пять вопросов о смехе (235–247)
Предмет мой разделяется на пять вопросов: во–первых, что такое смех; во–вторых, откуда он возникает; в-третьих, желательно ли для оратора вызывать смех; в-четвертых, в какой степени; в-пятых, какие существуют роды смешного.
О первом вопросе — о том, что такое смех, как он возникает, где его место в нашем теле, отчего он возбуждается и так внезапно вырывается, что при всем желании мы не можем его сдержать, каким образом он сразу захватывает легкие, рот, жилы, лицо и глаза, — обо всем этом пусть толкует Демокрит[366], а к нашей беседе это не относится; но если бы и относилось, я все–таки не постыдился бы не знать того, чего не знают даже те, что притворяются знатоками.
(236) Второе, о чем спрашивается, то есть источник и, так сказать, область смешного, — это, пожалуй, все непристойное и безобразное; ибо смех исключительно или почти исключительно вызывается тем, что обозначает или указывает что–нибудь непристойное без непристойности.
Вызывать смех — это наш третий вопрос — для оратора, конечно, очень желательно: либо потому, что веселая шутка сама вызывает расположение к тому, кто шутит; либо потому, что каждого восхищает острота, заключенная подчас в одном–единственном слове, обычно при отпоре, но иной раз и при нападении; либо потому, что такая острота разбивает, подавляет, унижает, запугивает и опровергает противника или показывает самого оратора человеком изящным, образованным, тонким; но главным образом потому, что она разгоняет печаль, смягчает суровость, а часто и разрешает шуткой и смехом такие досадные неприятности, какие не легко распутать доказательствами.
(237) А вот в какой степени следует оратору применять смешное, — этот наш четвертый вопрос надо рассмотреть как можно тщательнее. Ибо ни крайняя и граничащая с преступлением бессовестность, ни, с другой стороны, крайнее убожество не поддаются осмеянию: злодеев мы хотим уязвить больнее, чем это можно сделать смехом, а убогих мы вовсе не желаем вышучивать, если только в них нету смешного тщеславия. А больше всего надо щадить уважение к людям, чтобы не сказать опрометчиво чего–нибудь против тех, кто пользуется общей любовью.
59. (238) Итак, в шутке первым делом надо соблюдать меру. Поэтому легче всего подвергается насмешке то, что не заслуживает ни сильной ненависти, ни особенного сострадания. Следовательно, предметом насмешек могут быть те слабости, какие встречаются в жизни людей, не слишком уважаемых, не слишком несчастных и не слишком явно заслуживающих казни за свои злодеяния; остроумное вышучивание таких слабостей вызывает смех. (239) Отличным предметом для подшучивания служит и безобразие и телесные недостатки[367]; но и тут, как и в других случаях, надо очень внимательно соблюдать меру. При этом рекомендуется избегать не только плоских, но, по возможности, и слишком соленых острот, дабы они не оказались ни шутовскими, ни гаерскими. Что здесь имеется в виду, мы сейчас лучше поймем, обратившись к различению родов смешного. (240) Существует ведь два рода остроумия, один из которых обыгрывает предметы, другой — слова. Предметы обыгрываются в том случае, если рассказывается какая–нибудь история, как, например, у тебя, Красс, в речи против Меммия[368] — будто тот «искусал локоть Ларга», когда подрался с ним в Таррацине из–за подружки; рассказец не без соли, но все–таки целиком тобою выдуманный. Ты присочинил к нему и концовку, сказав, будто по всей Таррацине на всех стенах написаны были буквы ЛЛЛММ[369]; а на твой вопрос, что это значит, какой–то старый горожанин ответил: «Ломает Локоть Ларга Меммий Мерзостный». (241) Вы видите, как этот род остроумен, ловок, выгоден для оратора, будешь ли ты рассказывать правду, но только сдобрив ее каким–нибудь вздором, или же просто все выдумаешь. А достоинство этого рода в том, что ты преподносишь происшедшее так, что и характер человека, и речь, и вид предстают перед слушателями воочию, словно все это делается и происходит у них на глазах. (242) Предмет обыгрывается и тогда, когда смех вызывается передразниванием, вроде как у того же Красса: «Во имя твоего звания! Во имя вашего рода!» От чего другого могло рассмеяться собрание, как не оттого, что Красс передразнил вид и голос противника? А когда он добавил «во имя твоих изваяний[370]!», да еще подчеркнул эти слова движением руки, мы еще сильнее рассмеялись. Такого же рода и знаменитое подражание Росция старику при словах «Тебе мои посадки, Антифон»[371]. Я прямо слышу тут самое старость! Однако это род смешного более всего требует величайшей осторожности при использовании, если же подражание переходит меру, то становится неприличным, достойным гаеров и пересмешников. К передразниванию оратор должен прибегать украдкой, чтобы слушатель скорее догадывался об этом, чем видел; пусть он покажет этим свою врожденную скромность, избегая бесстыдства и непристойности и на словах и на деле.
60. (243) Итак, комизм предметов бывает двух видов: они уместны тогда, когда оратор в непрерывно шутливом тоне описывает нравы людей и изображает их так, что они или раскрываются при помощи какого–нибудь анекдота, или же в мгновенном передразнивании обнаруживают какой–нибудь приметный и смешной недостаток.
(244) Комизм речи, в свою очередь, возникает из какого–нибудь острого слова или мысли. Но как в предыдущем роде ни анекдоты, ни передразниванье не должны напоминать гаеров и пересмешников, так и тут надо оратору всячески избегать шутовского острословия. Чем иначе отличим мы от Красса, от Катула и от прочих приятеля вашего Грания[372] или моего друга Варгулу[373]? В самом деле, мне это еще не приходило в голову: оба они ведь остряки, а Граний больше всех. Пожалуй, главное отличие здесь в том, что мы не считаем своим долгом острить при любой возможности. (245) Вот вышел крошечного роста свидетель. «Можно его допросить?» — говорит Филипп. «Только покороче», — говорит председатель суда, которому некогда. «Не беспокойся, — ответил тот, — я допрошу крошечку». Разве не смешно? Но заседавший судья Луций Аврифик был еще поменьше ростом, чем сам свидетель; вот все и засмеялись на судью: и острота получилась совсем шутовская. И всегда, когда остроты, даже самые милые, могут обратиться не на тех, на кого ты хочешь, они все–таки по сути получаются шутовскими. (246) Так, наш Аппий, которому хочется слыть остряком, хотя он и без того остряк, тоже порою впадает в это недостойное шутовство. «Я поужинаю у тебя, — сказал он моему кривому другу Гаю Секстию, — тебе как раз одного не хватает». Эта острота — шутовская, он и Гая напрасно обидел, да и сказал лишь то, что можно сказать всякому кривому; такие, явно заготовленные, шутки совсем не смешны. А вот то, что ему не задумываясь ответил Секстий, превосходно: «Приходи, но только с чистыми руками».
(247) Вот такая уместность и сдержанность остроумия, вот такие умеренные и редкие остроты и будут отличать оратора от шута. Ибо то, что мы говорим, мы говорим со смыслом и не для смеха, а для пользы дела, тогда как шуты болтают целый день напролет и без всякого смысла. Когда Варгуле бросились на шею[374] добивавшийся магистратуры Авл Семпроний и его брат Марк, зачем он крикнул рабу: «Мальчик, отгони мух»? Чтобы этому посмеялись? Вот, поистине, убогий плод большого дарования! Стало быть, нужен здравый смысл и чувство достоинства, чтобы решить, уместна шутка или нет. Вот чему нам хорошо было бы научиться! Но это может быть лишь даром природы.
Смешное в словах (248–263)
Теперь рассмотрим вкратце, какого рода остроумие вызывает наибольший смех. Пускай остроумие, как мы его разделили, содержится или в предмете, или в слове; но веселее всего бывает людям, когда смех вызывается и предметом, и словом вместе. При этом, однако, не забывайте, что, какие бы источники смешного я ни упомянул, из этих же источников почти всегда можно вывести и серьезные мысли. Разница только в том, что серьезное отношение бывает к предметам достойным и почтенным, а насмешливое — к непристойным и даже безобразным. Так, одними и теми же словами мы можем и похвалить честного раба и над каким–нибудь негодным подшутить. Всем известна старинная шутка Нерона