Об ораторе — страница 34 из 53

69. (278) Остроумны и такие высказывания, в которых шутка скрыта и только подразумевается. Так сострил один сицилиец, которому приятель пожаловался, что его жена повесилась на смоковнице: «Умоляю, одолжи мне черенков от этого дерева!» В том же роде был и ответ Катула одному плохому оратору, который думал концовкой речи вызвать в публике жалость[422]; когда он сел и спросил у Катула: «Не правда ли, я возбудил жалость?» — «Еще какую! — ответил тот. — По–моему, даже самому черствому человеку твоя речь должна была показаться жалкой».

(279) Признаюсь, меня очень забавляют даже шутки сердитые и чуть–чуть раздраженные, только, конечно, не в устах раздражительного человека, потому что тогда уже забавляешься не шуткой, а им самим. В этом роде, на мой взгляд, хороша острота Новия:


— Зачем рыдать, отец?
— А что же, петь мне? Ведь со мной покончено.

Полную противоположность этому представляют шутки кроткие и мягкие. Так, например, когда Катона зашиб кто–то своим сундуком и крикнул «Берегись», Катон спросил: «Разве у тебя, кроме сундука, еще что–то есть?»

(280) Остроумно бывает также посмеяться над глупостью. Так, претор Сципион предлагал одному сицилийцу в защитники своего хозяина, человека знатного, но изрядно глупого; а сицилиец возразил: «Пожалуйста, претор, ты его дай в защитники моему противнику, а мне тогда можешь не давать никакого».

Забавно бывает и то, когда что–нибудь объясняется совсем не так, как оно есть на самом деле, однако остроумно и метко. Так, когда Скавр после выборов обвинял Рутилия в подкупе[423], хотя сам попал в консулы, а Рутилий провалился, то он указывал на буквы Н. С. П. Р. в его счетных записях и говорил, что это значит: «На счет Публия Рутилия»; а Рутилий утверждал, что это значит: «Накануне сделано, после разнесено». Тут Гай Каний, римский всадник, защищавший Руфа, воскликнул, что это не означает ни того, ни другого. «Так что же это значит?» — спросил Скавр. — «Надул Скавр, платится Рутилий».

70. (281) Вызывают смех и несообразности, вроде такой: «Чего ему недостает, помимо богатства и доблести?» Превосходны также и дружеские порицания якобы за сделанную ошибку — так Граний ругал Альбия за то, что тот радовался оправданию Сцеволы, не поняв, что приговор был вынесен наперекор его собственным счетным книгам[424], на которых пытался ссылаться Альбуций. (282) На это похожи и дружеские увещания и советы вроде того, какой подал Граний плохому защитнику, охрипшему во время речи: Граний посоветовал ему сейчас же по приходе домой выпить холодного вина с медом. «Так я же потеряю от этого голос!» — сказал тот. (283) «Лучше потерять голос, чем подзащитного», — возразил Граний. Превосходно также, когда замечание бывает как раз в духе того, к кому обращаешься. Так, когда Скавр, на которого сильно злобились за то, что он без всякого завещания[425] завладел богатством Фригиона Помпея, присутствовал в суде как заступник[426] Бестии, обвинитель Гай Меммий, увидав, как несут кого–то хоронить, сказал: «Смотри–ка, Скавр, тащат покойника: нет ли тут тебе поживы?»

(284) Но из всех этих приемов нет ничего смешнее, чем неожиданность. Примеры ее бесчисленны. Таково замечание известного Аппия Старшего во время обсуждения в сенате вопроса об общественных землях и закона Тория[427], когда сенаторы обвиняли Лукулла[428] в том, что его стада пасутся на общественной земле: «Ошибаетесь, — сказал Аппий, — эти стада не Лукулловы, — казалось, он защищает Лукулла, — я считаю их вольными: они пасутся на вольной земле». (285) Нравится мне и замечание Сципиона (того, который расправился с Тиберием Гракхом): когда Марк Флакк[429], нанеся ему множество оскорблений, предложил в судьи Публия Муция, — «Клянусь, я против, — сказал Сципион, — он несправедлив». Послышался ропот. «Ага, отцы сенаторы, — воскликнул Сципион, — значит, он несправедлив не только ко мне, но и ко всем вам». А у нашего Красса самое остроумное замечание было вот какое: свидетель Сил оскорблял Пизона, утверждая, что слышал о нем дурное. «Может быть, тот, от кого ты это слышал, — спросил Красс, — был сердит на Пизона?» Сил согласился. «Может быть, ты не совсем точно его понял?» Сил и с этим полностью согласился. «А может быть, ты и вовсе не слышал всего, что ты будто бы слышал?» Это было настолько неожиданно, что общий хохот обрушился на свидетеля. Таких примеров сколько угодно и у Новия: всем известно его


Коли замерзнешь, друг–мудрец, — дрожать начнешь,

да и многое другое.

71. (286) Часто можно не без остроумия уступить противнику то, что он у тебя отнимает, — вот, как сделал это Гай Лелий, когда какой–то безродный человек сказал, что он недостоин своих предков. «Зато уж ты, — сказал Лелий, — право, вполне достоин своих!» Часто также насмешкам придают вид ходячих выражений, как, например, сделал Марк Цинций в день внесения им закона о дарах и подарках, когда выступил Гай Центон и довольно ядовито спросил: «Что там у тебя такое[430], милейший Цинций?» — «Налетай, раскупай, Гай!» — отозвался Цинций. (287) Часто бывают остроумны также несбыточные пожелания: так, например, когда другие упражнялись на Марсовом поле, то Марк Лепид разлегся на траве и заявил: «Вот так бы, по мне, и работать!» Соль есть и в том, чтобы на самые неотступные вопросы и просьбы спокойно ответить отказом, подобно цензору Лепиду, когда он лишил коня[431] Марка Антистия из Пиргов[432], а его друзья с громкими криками спрашивали, что же ему ответить отцу на вопрос, почему отнят конь у него, превосходного сельского хозяина, такого бережливого, такого скромного, такого домовитого? «Пусть ответит, — сказал Лепид, — что я ни на грош этому не верю».

(288) Греки насчитывают еще несколько разделов смешного — проклятия, изумления, угрозы. Но, пожалуй, я уж и так разделил все это на слишком много родов. Ибо только комизм, порожденный силой и смыслом слов, бывает ясным и определенным; однако, как я уже сказал[433], такой комизм обычно ценится высоко, но смеху возбуждает мало. (289) А комизм, заключенный в предмете и мысли, при всем разнообразии своих видов родов имеет не много. А именно: смех возбуждается обманутым ожиданием, насмешливым и забавным изображением чужих характеров, сравнением безобразного с еще более безобразным, иронией, собственной притворной глупостью и обличением чужой настоящей глупости. Поэтому кто желает говорить остроумно, тот должен иметь подходящее дарование и характер, чтобы даже выражение лица его передавало любые оттенки смешного; и чем строже и суровее при этом будет его лицо, — вот как у тебя, Красс![434] — тем более в словах окажется соли.

(290) Но ты, Антоний, сказав, что моя речь послужит тебе желанным укрытием для отдыха, укрылся точно в Помптин[435], место и неуютное, и нездоровое; и теперь, я думаю, ты уже считаешь себя достаточно передохнувшим и готовым закончить оставшийся тебе путь.

Заключение вопроса о нахождении (290–306)

— Разумеется, — ответил Антоний, — ты ведь меня и ласково принял, и я стал благодаря тебе и ученее и еще смелее на шутки. Я ведь уже не опасаюсь, что кто–нибудь меня сочтет за это легкомысленным, раз ты подкрепил меня именами Фабрициев, Африканов, Максимов, Катонов, Лепидов. (291) Но вы уже слышали от меня главное, что вы хотели; правда, об этом следовало бы сказать более тщательно и обдуманно. А все остальное гораздо проще и вытекает целиком из того, о чем уже сказано.

72. Итак, когда я взялся вести дело и по мере сил разобрал его мысленно, когда я рассмотрел и изучил основания дела и те доводы, какими можно привлечь и какими можно взволновать судей, тогда я устанавливаю, какие в моем деле стороны выгодные и какие невыгодные. Ибо нет, пожалуй, такого предмета разбирательства или спора, в котором бы не было и тех и других сторон; вопрос в том, каких больше и каких меньше. (292) А затем мой обычный способ речи состоит в том, чтобы охватить все выгодные стороны, приукрасить их, приумножить; на них я останавливаюсь, на них задерживаюсь, на них сосредоточиваюсь; а от слабых и неблагоприятных для дела искусно уклоняюсь, — не так, чтобы это казалось бегством, но так, чтобы полностью скрыть и затмить все невыгодное, украсив и приумножив все выгодное. И если дело решается доказательствами, я поддерживаю самые из них сильные, будь их несколько или хотя бы одно; если же дело решается благосклонностью или взволнованностью судей, я обращаю все внимание на то, что больше всего может повлиять на настроение людей. (293) Словом, в этого рода выступлениях самое важное вот что: если речь может оказаться сильнее при опровержении противника, чем при утверждении наших собственных доводов, я все свои стрелы обращаю против него; если же проще доказать наши, чем разбить чужие, я стараюсь отвлечь внимание от защиты противника и привлечь к себе. (294) Наконец, я применяю по своему усмотрению два явно простейшие приема, так как более сложные мне недоступны. Один из них состоит в том, что против всякого неудобного и трудноопровержимого довода я иной раз совсем никак не возражаю. Над этим можно, пожалуй, и посмеяться: кому же это недоступно? Но ведь я рассуждаю сейчас о своих, а не о чужих способностях! Сознаюсь, что если меня сильно теснят и я отступаю, то я не подаю вида, что бегу, и не только не бросаю щита, но даже не откидываю его за спину: нет, речь моя звучит гордо и пышно, как будто я продолжаю бой, и кажется, что я отступил в мое укрытие не для спасен