Об ораторе — страница 35 из 53

ья от врага, но для выигрыша положения. (295) А вот другое мое правило: я считаю, что всякий оратор должен его держаться с особой зоркостью и щепетильностью, — а я‑то пекусь больше всего: я всегда стараюсь не столько помочь клиенту, сколько не повредить ему. Конечно, это не значит, что не следует добиваться и того, и другого сразу; но все–таки для оратора не так стыдно оказаться бесполезным, как стыдно погубить собственное дело.

73. Но о чем это вы там, Катул? Или вы с полным основанием решили, что все это вздор?

—Да нет, что ты, — ответил тот, — просто Цезарь, кажется, хочет что–то сказать по этому поводу.

—Пожалуйста, — сказал Антоний, — пусть он скажет, на что он хочет возразить и о чем спросить.

(296) — Честное слово, Антоний, — сказал на это Юлий, — я первый всегда хвалил тебя как оратора за то, что речи твои всегда так осторожны[436], и в особенности за то, что ты никогда ни единым словом не повредил человеку, которого ты защищаешь. Я отлично помню, как однажды у нас с Крассом завязалась беседа в присутствии многих слушателей и Красс всячески восхвалял твое красноречие; и тогда сказал я, что едва ли не лучшее из всех твоих достоинств — это умение не только говорить то, что нужно, но и не говорить того, что не нужно. (297) И я помню, как он мне ответил, что все в тебе заслуживает похвал, но не это, ибо только человек негодный и коварный способен сказать лишнее и во вред тому, кого он защищает. Поэтому не тот оратор хорош, кто этого не делает, а, скорее, тот, кто это делает, — негодяй. И вот, если ты не против, Антоний, мне теперь хотелось бы, чтобы ты объяснил, почему ты считаешь таким важным и даже самым важным для оратора — не повредить собственному делу.

74. (298) — Хорошо, Цезарь, — отвечал Антоний, — я скажу, что я имею в виду; но и ты и вы все не забывайте, что я все время говорю не о каком–нибудь божественно совершенном ораторе, а только о моем собственном, весьма посредственном опыте и навыке. Ответ Красса — это, конечно, ответ человека исключительно и блестяще одаренного, которому кажется прямо чудовищным, что бывают на свете ораторы, которые своей речью могут принести подзащитным какой–нибудь ущерб и вред. (299) Ведь он судит по себе, а дарование у него такой силы, что он и подумать не может, чтобы кто–нибудь стал говорить против самого себя, разве что нарочно. Но я‑то сейчас рассуждаю не о какой–то выдающейся и необычайной, но о самой обыкновенной и заурядной человеческой способности. Известно, например, каким невероятным величием разума и дарования отличался у греков знаменитый афинянин Фемистокл. Однажды, говорят, к нему явился какой–то ученый[437], из самых лучших знатоков, и предложил научить его искусству памяти, которое тогда было еще внове. Фемистокл спросил, что же может сделать эта наука, и ученый ему ответил — все помнить. (300) И тогда Фемистокл сказал, что ему приятно было бы научиться не искусству помнить, а искусству забывать, что захочется. Видите, какой силы и проницательности было его дарование, какой могучий был ум у этого человека? По его ответу мы можем понять, что из его души, как из крепкого сосуда, ничто налитое не могло просочиться наружу, раз только ему желаннее было бы уметь забывать, что не нужно, чем помнить все, что он слышал или видел. Но как из–за этого ответа Фемистокла нам не следует пренебрегать памятью, так из–за замечательных способностей Красса не следует презирать мою осторожность и опасливость. Ведь ни тот, ни другой не прибавили мне моих способностей, а только обнаружили свои собственные.

(301) А при ведении дел нам приходится соблюдать очень большую осторожность в каждом разделе речи, чтобы ни на что не споткнуться, ни на что не налететь. Свидетель часто бывает для нас безопасен или почти безопасен, если только его не задевать; но нет, — просит подзащитный, донимают заступники[438], требуют напуститься на него, изругать его, хотя бы допросить его; я не поддаюсь, не уступаю, не соглашаюсь, но никто меня за это даже не похвалит, ибо люди несведущие скорее склонны упрекать тебя за глупые слова, чем хвалить за мудрое молчание. (302) А ведь беда задеть свидетеля вспыльчивого, неглупого, да к тому же заслуженного: воля к вреду у него во вспыльчивости, сила в уме, вес в заслугах. И если Красс не делает тут ошибок, это не значит, что их не делает никто и никогда. Я не могу себе представить ничего более позорного, чем когда после каких–нибудь слов, или ответа, или вопроса следует такой разговор: «Прикончил!» — «Противника?» — «Как бы не так! Себя и подзащитного». 75. (303) Красс считает, что это можно сделать только злонамеренно, но я сплошь и рядом вижу, как в судебных делах приносят вред люди совершенно не зловредные. Да, я признаюсь: когда противник меня теснит, я обычно отступаю и попросту бегу. Ну, а когда другие вместо этого рыщут по вражьему лагерю, бросив свои посты[439], разве мало они вредят делам, укрепляя средства противников или раскрывая раны, залечить которые они не в состоянии? (304) Ну, а когда они не имеют понятия о людях, которых защищают, поэтому, умаляя их, не смягчают озлобления против них, а, восхваляя их и превознося, его еще более разжигают, — сколько они в конце концов приносят этим зла? Ну а если без всяких оговорок ты слишком язвительно и оскорбительно нападаешь в речи на людей уважаемых и любезных судьям, разве ты не отвращаешь от себя судей? Ну а если у одного или нескольких судей есть какие–нибудь пороки или недостатки, а ты за те же пороки попрекаешь своих противников, не понимая, что этим ты нападаешь на судей, — разве это пустяковый промах? (305) Ну а если ты, говоря в защиту другого, сводишь собственные счеты или, бешено вспылив, забудешь в раздражении о деле, — ты ничему не повредишь? Меня самого считают чересчур терпеливым и вялым — не потому, что я охотно сношу оскорбления, но потому, что неохотно забываю о деле, — вот, например, когда я делал замечание тебе, Сульпиций, за то, что ты нападал не на противника, а на его поверенного. (306) Но благодаря этому я добиваюсь еще и того, что всякий, кто меня поносит, кажется задирой и чуть ли не сумасбродом. Ну а если, наконец, в приводимых тобой доказательствах есть или явная ложь, или противоречие тому, что ты сказал или скажешь, или что–то вообще не имеющее отношения к суду и форуму, разве ты всем этим нисколько не вредишь делу? Что же еще? Вот и я стараюсь, как я постоянно говорю, всегда и всеми силами принести своими речами хоть какую–нибудь пользу или уж по крайней мере не вред.

Расположение (307–332)

Итак, я возвращаюсь теперь к тому, Катул, за что ты меня перед этим хвалил[440]: к порядку и расположению предметов и к расположению источников доказательств. Для этого имеется двоякий способ; один зависит от характера дел, другой привносится по расчету и соображению ораторов. А именно: сначала сделать вступление, затем объяснить дело, потом доказать его правоту, укрепляя наши доводы и опровергая противные, и закончить заключением и концовкой, — все это определяется самой природой красноречия. (308) Но как установить то, что надо сказать для осведомления и доказательства, и каким образом все это расположить — это, конечно, зависит всецело от соображения оратора. Ведь в голову приходит много доказательств, много таких доводов, какие кажутся полезными; но частью они бывают настолько незначительны, что ими можно пренебречь, а частью они хоть и полезны, но содержат какое–нибудь слабое место, и вся их польза не стоит возможного вреда. (309) Если же имеются и полезные, и основательные доводы, однако, как это часто бывает, их уж очень много, то самые незначительные из них или однородные с доводами более вескими следует, я полагаю, отделять и устранять из речи. Я, по крайней мере, при подборе доказательств для моих дел приучился не столько их подсчитывать, сколько взвешивать.

77. (310) Я уже не раз говорил, что мы склоняем людей к нашему мнению тремя путями — или убеждая их, или привлекая, или возбуждая; но из этих трех путей лишь один должен быть на виду: пусть кажется, что мы стремимся только к убеждению; остальные же два наши средства, подобно крови в жилах, должны струиться по всему составу речей. Ибо и вступления, и остальные разделы речи, о которых мы скажем немного позже, должны быть направлены целиком на то, чтобы воздействовать на наших слушателей. (311) Однако не только во вступлениях и концовках самое удобное место для тех разделов речи, которые ничего не доказывают доводами, но очень многого достигают путем убеждения и возбуждения: часто для того, чтобы воздействовать на чувства слушателей, бывает полезно также делать отступления от того, что ты предлагаешь и к чему ведешь. (312) Такие отступления для возбуждения чувств часто бывают уместны или после изложения и объяснения дела, или после укрепления наших доказательств, или после опровержения противных, или и там, и там, или, наконец, в любом месте, если материала много и дело того заслуживает; и как раз такие дела, какие дают больше всего поводов для отступления, позволяющих разжигать или обуздывать слушателей, всегда бывают самыми достойными и выгодными для ораторского распространения и украшения.

(313) Порицаю я и тех, кто при расположении помещает на первое место доводы наименее сильные; а также считаю и всегда ошибкой брать себе несколько защитников[441] да еще заставлять выступать первым из них того, кого считают самым слабым. Ибо требуется как можно скорей утолить ожидание слушателей; если же этого не сделать в самом начале, то придется положить на это гораздо больше труда в дальнейшем; и горе тому делу, о котором сразу, с первых же слов, не составится выгодного мнения. (314) Поэтому как и лучшему из ораторов, так и сильнейшему из доводов речи надо быть на первом месте; однако и в том, и в другом случае следует приберечь веские доводы и для заключения, а доводы средней силы (о слабых даже не говорю: им здесь и вовсе не место) смешать и согнать в середину.