—И разве ты не обещал, Красс, — сказал Катул, — что если мы сегодня у тебя останемся, то ты сделаешь все, что нам угодно? Или ты думаешь, что держать слово необязательно?
—Я‑то, пожалуй, и не настаивал бы, Красс, — сказал, улыбнувшись, Котта, — но берегись, как бы Катул не заговорил о нарушении обязательства, — это дело цензора, и ты сам обязан поступать[466], как подобает бывшему цензору.
—Ну пусть будет по–вашему, — сказал Красс. — Но теперь–то, мне кажется, пора нам подняться и пойти отдохнуть. Побеседуем, коль вам угодно, к вечеру, а то, если хотите, можно отложить это и до завтра.
Все сказали, что готовы слушать его хоть сейчас, хоть к вечеру, если ему удобней, однако же как можно раньше.
КНИГА III
Во всех научных изданиях сочинений Цицерона для облегчения ссылок принята двойная система сквозной рубрикации текста: по главам и по параграфам. В нашем издании номера глав отмечены полужирными числами внутри текста, номера параграфов — светлыми числами на полях. [В электронной публикации номера параграфов обозначены числами в круглых скобках внутри текста. — Прим. О. Любимовой.] В ссылках на трактат «Об ораторе» дается римская цифра, обозначающая книгу, и номер параграфа; в ссылках на «Брута» — буква Б и номер параграфа; в ссылках на «Оратора» — буква О и номер параграфа. Подзаголовки, напечатанные полужирным шрифтом в начале абзацев, Цицерону не принадлежат и введены в наше издание только для облегчения ориентировки читателя в сложном цицероновском тексте.
В нижеследующих комментариях числа в начале каждого примечания указывают номер параграфа, к которому относится примечание.
Введение (1–16)
Когда я собирался, милый Квинт, записать и привести в этой третьей книге речь Красса, которую он произнес после рассуждений Антония, то, понятно, горечь воспоминания оживила во мне старую и тяжелую печаль. Ибо не прошло и десяти дней[467] после описанного в этой и в предыдущей книге, как Луций Красс, с его поистине бессмертным дарованием, с его доблестью, с его благородством, был унесен неожиданной смертью. (2) Когда он вернулся в Рим в последний день сценических игр, его потрясло известие, что Филипп произнес в народном собрании речь и достоверно заявил, что должен искать более разумного государственного совета, ибо с теперешним сенатом он не в состоянии управлять республикой. Утром в сентябрьские иды[468] с толпой сенаторов Красс явился в курию, где Друз созвал[469] заседание сената. Там Друз, выступив с подробной жалобой на Филиппа, доложил сенату, как этот самый консул жестоко нападал в своей речи перед народом на сенаторское сословие.
(3) И хотя после всякого сколько–нибудь подготовленного выступления Красса почти всегда казалось, что он никогда в жизни не говорил так хорошо, — я сам не раз об этом слышал от знающих людей, — однако тут все единодушно согласились, что если Красс всегда превосходил всех остальных, то в этот день он превзошел самого себя. Он оплакивал горькую участь осиротелого сената, где наследственное достоинство отымает, подобно нечестивому грабителю, тот самый консул, который обязан быть сенаторам добрым отцом и верным попечителем; да и нечего удивляться, что человек, уже нанесший столько вреда республике, хочет теперь лишить ее и такой опоры, как сенат.
(4) Филипп, будучи человеком неистовым, речистым и, главное, готовым к отпору, не стерпел, когда Красс подступил к нему с огнем своих слов; он вспыхнул гневом и хотел обуздать Красса, взыскав с него пеню[470] под залог. Однако Красс, говорят, тут же произнес вдохновенную речь, воскликнув, что не признает своим консулом того, для кого он сам не сенатор:
—Что же, раз ты счел залоговым имуществом права всего моего сословия и урезаешь их перед лицом римского народа, ты думаешь напугать меня этими залогами? Не имущество мое надо тебе урезать, если хочешь усмирить Красса: язык мой тебе надо для этого отрезать! Но даже будь он вырван, само дыхание мое восславит мою свободу и опровергнет твой произвол!
2. (5) А затем, как известно, со всею мощью своей страсти, ума и дарования Красс продолжал говорить и говорить; и его заявление, единогласно поддержанное сенатом, прекрасно и убедительно гласило: «римский народ не должен сомневаться в том, что сенат всегда неизменно верен заботе о благе республики»; и, как это документально засвидетельствовано, он сам присутствовал при записи этого постановления.
(6) Точно лебединой песнью[471] звучал вдохновенный голос Красса в его речи; и нам казалось, мы ее еще услышим, когда после гибели его пришли в курию[472] взглянуть на то место, на котором стоял он в последний раз. Мы знали, что во время речи он почувствовал боль в груди и весь покрылся потом; его стало знобить, он вернулся домой в лихорадке и на седьмой день скончался от воспаления легких. (7) О, как ненадежно и обманчиво счастье людей, как тщетны наши стремления! Все они разбиваются и гибнут на скаку или терпят крушение, не завидев и пристани. В самом деле, пока Красс проводил свою жизнь в трудах и заботах по соисканию должностей, все это время он больше славился блеском дарования и умения вести частные дела, чем выгодами высокого положения и услугами, оказанными государству; однако первый же год по достижении верховной должности[473], тот год, который, к общей радости, открывал ему доступ к высшему влиянию[474], вдруг опрокинул все его надежды и все его жизненные замыслы нежданной кончиною. (8) Горько это было для его друзей, бедственно для отчизны, тяжко для всех благонамеренных людей; но затем, однако, последовали такие общественные бедствия[475], что, думается мне, не жизнь отняли у Красса бессмертные боги, а даровали ему смерть. Не увидел он ни Италии в пламени войны, ни сената, окруженного общей ненавистью, ни лучших граждан жертвами нечестивого обвинения, ни скорби дочери, ни изгнания зятя, ни душераздирающего бегства Гая Мария, ни повальных кровавых казней после его возвращения, ни, наконец, этого общества, где все извращено, общества, в котором был он столь видным человеком, когда оно еще было в расцвете.
3. (9) Но так как мне пришлось коснуться этой мысли о силе и непостоянстве судьбы, то, чтобы не отвлекаться в своем повествовании, я постараюсь говорить лишь об участниках той беседы, какую взялся я передать. Кто же, по чести, не назовет блаженной многими оплаканную смерть Луция Красса, коль вспомнит о кончине тех, что беседовал с ним в последний раз? Вспомним о Квинте Катуле, человеке, достойном любых похвал; он молил не о благоденствии, а хотя бы об изгнании и бегстве, но его заставили кончить жизнь самоубийством. (10) А на тех самых рострах[476], на которых Марк Антоний, будучи консулом, стойко оберегал порядок государства и которые он, будучи цензором, украсил своей военной добычей, — на тех самых рострах была теперь положена его голова, спасшая столько голов его сограждан[477]; легла невдалеке и голова Гая Юлия, преступно преданная его этрусским знакомцем[478], и рядом — голова его брата Луция Юлия. Всего этого Красс уже не видел; поэтому можно сказать, что он и жил одною жизнью с республикой, и погиб, когда она погибла. Он не видел ни своего сродника, благороднейшего мужа Публия Красса, наложившего на себя руки, ни своего соратника[479], великого понтифика, обагрившего своей кровью алтарь Весты; а как удручила бы его, при его отношении к республике, даже смерть его злейшего врага Гая Карбона, нечестиво[480] убитого в этот же самый день! (11) Не видел он и жестоких бедствий, постигших тех молодых людей, которые избрали тогда своим вождем Красса. Из них Котта, которого оставил он в расцвете сил, уже через несколько дней после смерти Красса не был допущен ненавистниками к должности трибуна, а еще через несколько месяцев изгнан из Рима; а Сульпиций, к которому раньше пылали той же ненавистью, сам вдруг начал, став трибуном, низвергать с почетных должностей всех тех, с кем еще недавно, будучи частным человеком, он жил в теснейшей дружбе[481]; и все–таки даже ему, уже достигавшему высшей славы в красноречии, жизнь пресек меч, и он понес наказание за свое безрассудство, но государству не стало от этого легче.
(12) Нет, по–моему, Красс, тебе были дарованы свыше и блистательная жизнь и своевременная смерть; ибо, если судьба и спасла бы как–нибудь тебя от жестокой смерти, тебе пришлось бы, при твоей доблести и стойкости, пасть жертвой свирепости гражданской распри и быть свидетелем похорон отечества; да и не только господство нечестивцев, но и победа благонамеренных людей была бы тебе не в радость, ибо и она была куплена кровью граждан[482].
4. (13) И вот, милый Квинт, когда я размышлял и о несчастиях тех мужей, о которых шла речь, и о тех страданиях, какие я сам перенес и претерпел из–за своей несказанной и беспримерной любви к отечеству, тогда мне часто приходило на ум, что ты был прав и разумен, когда, памятуя такие постоянные, тяжкие и сокрушительные бедствия знаменитейших людей и достойнейших граждан, всегда удерживал меня от всякого домогательства и борьбы. (14) Но так как теперь все это для меня дело прошлое и так как мои труды вознаграждены достигнутой мною великой славой, то я и обращаюсь к тому утешению, которое так отрадно для меня на покое и так целительно даже среди забот: я передам последнюю, едва ли не самую последнюю беседу Луция Красса, воздав ему этим пусть и вовсе не равную его дарованию, но, во всяком случае, заслуженную им и посильную для меня благодарность. (1