5) Ведь каждый из нас, читая великолепные книги Платона, в которых почти всегда выводится Сократ, не может не чувствовать, что подлинный Сократ был еще выше, чем все, что о нем с таким вдохновением написано. Вот так и я настоятельно прошу — не тебя, конечно, так как ты от моих писаний всегда в восторге, но прошу других, которые возьмутся это читать: пусть почувствуют они, что Луций Красс был много выше, чем я могу изобразить. (16) Меня при этой беседе не было, и Гай Котта пересказал мне лишь общий ход доказательств и мыслей этого обсуждения; но я попытался набросать в передаче их беседы то, что, на мой взгляд, было всего характерней для речи обоих ораторов. Поэтому, если кто–нибудь, следуя обычному мнению, считает, что речи Антония были более сухими, а речи Красса более пышными, чем в моем изображении, то это только значит, что он их или не слышал, или не смог оценить. Ибо я уже показал: не только они оба превосходили всех рвением, дарованием и ученостью, но каждый из них был совершенным в своем роде, так что ни Антонию не недоставало украшений речи, ни у Красса не было в них излишества.
Обстоятельства диалога (17–24)
Итак, перед полуднем собеседники разошлись ненадолго отдохнуть. Котта говорил мне, что он сразу заметил, что на отдыхе Красс все время был погружен в усердное и упорное размышление. Котта прекрасно знал, какое выражение имеет лицо Красса, когда тот готовился к выступлению, и не раз наблюдал, как сосредоточен его взор при размышлении над сложнейшими судебными делами. Поэтому, когда он вошел во время отдыха в ту экседру[483], где прилег на кушетке Красс, и увидел его погруженным в размышление, он сейчас же ушел. Так в полном молчании прошло два часа. Затем, когда день начал уже склоняться к вечеру, все пришли к Крассу, и Юлий сказал:
—Что же, Красс, не продолжить ли нам наше заседание? Хотя мы пришли к тебе только напомнить, а не требовать.
(18) — Разве я, по–вашему, такой невежа, — отвечал Красс, — что мог бы еще дальше оттягивать платежи по такому важному счету?
—Тогда куда же нам пойти? — сказал тот. — Может быть, подальше в сад? Там и очень тенисто и прохладно.
—Отлично, — сказал Красс, — там есть как раз и очень удобная скамья для нашей беседы.
Всем это понравилось, все пошли в сад и, усевшись там, приготовились с нетерпением слушать.
(19) Тогда Красс начал:
—Ваше дружеское желание и твоя, Антоний, быстрота рассуждений лишают меня возможности уклониться от выступления, несмотря на то, что причина для этого у меня весьма основательная. Ведь Антоний, расчленяя наш предмет, сам взялся рассуждать о содержании речи оратора, а мне предоставил разговор об ее украшении, то есть он разделил то, что разъединить невозможно. Всякая речь состоит из содержания и слов, и во всякой речи слова без содержания лишаются почвы, а содержание без слов лишается ясности. (20) И я полагаю, что древние мыслители, с их более широким кругозором, видели в природе гораздо больше, чем может увидеть наш собственный ум, когда они утверждали, что все в мире, и верхнее и нижнее, едино и связано единой силой и гармонией[484] мироздания. Ибо нет таких вещей, которые могли бы существовать сами по себе, в отрыве от остального, и без которых остальное могло бы сохранять свою силу и вековечную сущность.
6. (21) Если же это учение кажется превосходящим наш разум и чувство, то вот тебе, Катул, мнение Платона[485], справедливое и тебе хорошо известное: всякая наука, обнимающая благородные и возвышенные знания, составляет единое и неразрывное целое. Ибо как только постигается сущность того учения, которое объясняет причину и цель вещей, тотчас открывается некое удивительное согласие и созвучие всех наук. (22) Ну, а если и это представляется слишком высоким для нашего земного взгляда, все–таки мы обязаны, по крайней мере, знать и помнить хотя бы то, что мы избрали, признали и сделали своим постоянным занятием.
Итак, повторяю то, что я и сам говорил вчера, и что сегодня в утренней беседе несколько раз отметил Антоний: красноречие едино, в каких бы областях и границах человеческого рассуждения оно ни применялось. (23) Будет ли это речь о природе неба и земли или же о божественной и человеческой сущности; будет ли это речь на суде, или в сенате, или в народном собрании[486]; должна ли она побуждать людей, или поучать, или сдерживать, или волновать, или успокаивать, или зажигать, или унимать; обращена ли она к немногим или многим; для незнакомцев ли она, или для друзей, или для самого себя, — речь, даже растекаясь на отдельные ручьи, всегда исходит из единого источника, и, куда бы она ни вела, она всегда одинаково бывает богата мыслями и украшена словами. (24) Но так как всем, не только толпе, но даже людям кое–как образованным, легче бывает овладевать предметом не во всей его цельности, а разъяв и как бы растерзав его по частям (хотя слова от мыслей, как тело от души, нельзя отделить, не отняв жизни и у того, и у другого), то с бременем этого предрассудка приходится считаться. Поэтому я не возьму на себя больше того, что на меня возлагают: замечу лишь кратко, что ни словесное украшение нельзя найти, не выработав и не представив себе отчетливо мыслей, ни мысль не может обрести блеск без светоча слов.
Единство и разнообразие красноречия (25–37)
Но прежде чем я попытаюсь коснуться того, чем должна быть украшена и освещена речь, я вкратце изложу то, что я думаю о красноречии в целом.
7. В природе, как мне представляется, нет ничего, что не охватывало бы множества отдельных случаев, несхожих, но одинаково ценных. Так, слух доносит до нас множество звуков, одинаково приятных, но настолько разнообразных, что обычно приятнейшим кажется только тот, который только что услышан. Так и зрение наше пленяется несчетным сонмом красот, которые все услаждают одно и то же чувство, но на разный лад. Так и остальные чувства услаждаются настолько несхожими удовольствиями, что порою трудно решить, какое же из них самое приятное. (26) И вот, то же самое, что мы видим в природных явлениях, может быть отнесено и к искусствам. Едино искусство ваяния, в котором превосходны были Мирон, Поликлет и Лисипп[487]; все они друг с другом несхожи, но никого из них ты не захотел бы видеть иным, чем он есть. Едины искусство и законы живописи, однако нимало не похожи друг на друга Зевксид, Аглаофонт и Апеллес; но и тут ни у кого из них не найдешь никаких недостатков в его искусстве. Такое разнообразие в этих, так сказать, бессловесных искусствах кажется удивительным, и все же оно существует; а насколько же оно поразительнее в области речи и языка! Слова и мысли здесь одни и те же, писатели — самые различные; и не в том дело, что кто–то из них заслуживает порицания, а в том, что даже те, которые явно заслуживают похвалы, заслуживают ее каждый по–своему. (27) И это первым делом заметно у поэтов, которые ближе всего сродни ораторам: как несхожи между собой Энний, Пакувий и Акций, как несхожи у греков Эсхил, Софокл и Еврипид[488], хотя все они пользуются едва ли не одинаковой славой за свои совсем не одинаковые сочинения!
(28) А теперь взгляните и рассмотрите тех писателей, чьи занятия нам сейчас ближе всего, — как отличны друг от друга их наклонности и свойства! У Исократа изящество, у Лисия простота, у Гиперида остроумие, у Эсхила звучность, у Демосфена сила. Разве они не прекрасны? И разве они хоть сколько–нибудь похожи друг на друга? У Африкана была вескость, у Лелия мягкость, у Гальбы резкость, у Карбона особенная плавность и напевность. Кто из них не был в свое время первым? И, однако, каждый был первым в своем роде.
8. (29) Но что мне обыскивать старину, когда можно сослаться на живые примеры, которые перед нами? Случалось ли нам слушать что–либо приятнее, чем речь нашего Катула? Она так чиста, что кажется, будто только он умеет говорить по–латыни, и при всей ее вескости и ее глубочайшем достоинстве она полна и вежливости, и прелести. И что же? Право, слушая его, я всегда думаю, что если что–нибудь добавить, или изменить, или отнять, речь его испортится и ухудшится. (30) Ну, а наш Цезарь разве не по–новому повел свою речь и не ввел совсем, пожалуй, небывалого рода красноречия? Разве кто–нибудь умел так, как он, излагать предметы трагические почти комически, печальные мягко, серьезные весело, и при этом так, что величие предмета не исключало шутки, а вескость речи не ослаблялась остротами? (31) А вот перед нами Сульпиций и Котта[489], почти ровесники: что может быть более несхожим? и что может быть превосходнее в своем роде? Котта отшлифован и утончен, разъясняет дело точными и меткими словами, всегда твердо держится сути, зорко видит, что надо доказать судье, и, опуская излишние доказательства, сосредоточивает на этом всю свою мысль и речь. А у Сульпиция — неукротимая мощь душевного натиска, сильный и полнозвучный голос, могучее тело, величественные движения и, наконец, великое изобилие важных и веских слов — поистине кажется, что сама природа нарочно вооружила его для ораторского поприща.
9. (32) Но посмотрим лучше на нас самих: ведь нас с Антонием постоянно так сопоставляют и так упоминают в разговорах, будто вызывают потягаться силами перед судом; а между тем, есть ли что менее похожее, чем мои речи и речи Антония? Он — оратор, лучше которого нет и быть не может, я же сплошь и рядом не доволен собой; и все–таки именно с ним меня постоянно сопоставляют. Знаете ли вы, какова речь Антония? Смелая, страстная, бурно звучащая, отовсюду укрепленная, неуязвимая, яркая, острая, тонкая, ничего не упускает, отступает с достоинством, наступает с блеском, устрашает, умоляет, разнообразием поражает и слуха нашего никогда не пресыщает. (33) А я, каковы бы ни были мои речи (ибо вы, кажется, считаете их небезынтересными), во всяком случае, безмерно далек от такого красноречия. Какова моя собственная речь, судить не мне: каждому человеку труднее всего познать себя и судить о себе. Однако отличие мое от Антония можно увидеть и в сдержанности моих движений, и в том, что от первых шагов до самого заключения я обычно не меняю направления речи, и в том, что значительно больше труда и заботы я отдаю подбору слов