Об ораторе — страница 7 из 53

Переход к новой теме (96–106)

При этих словах в разговор вмешался Сульпиций:

—Вы соскользнули на такую тему, — сказал он, — какой мы с Коттой даже не ожидали, но которая для нас очень и очень желанна. Когда мы шли сюда, нам казалось приятным уже и то, что вы будете говорить хотя бы даже о посторонних предметах, потому что мы все–таки надеялись почерпнуть из вашей беседы что–нибудь достойное замечания. Но, чтобы вы стали обсуждать чуть ли не самую глубинную сущность этой науки, этого искусства, этого уменья, — о такой удаче мы не смели и мечтать. (97) Дело в том, что я с ранних лет чувствовал к вам обоим искреннее влечение, а к Крассу даже любовь; от него я не отходил ни на шаг, но тем не менее я никогда не мог выманить у него ни слова о сущности и силе красноречия, хотя я и сам с ним заговаривал, и не раз пытал счастья при посредстве Друза. В этом отношении тебе, Антоний, я должен отдать справедливость: ты никогда не отказывался отвечать на мои расспросы и сомнения и часто сам объяснял мне приемы, какими обычно пользуешься в своих речах. (98) Но теперь, так как вы оба уже подступили к тем самым вопросам, над которыми мы бьемся, и так как Красс первый начал эту беседу, то окажите нам милость, расскажите поподробнее все, что вы думаете обо всем, что касается красноречия. Если на эту просьбу, Красс, вы откликнетесь, то я вечно буду благодарен этому училищу, этому твоему тускуланскому имению, и гораздо выше пресловутой Академии и Ликея[93] станет в моих глазах твой пригородный гимнасий.

22. (99) — Зачем, Сульпиций? — отозвался Красс. — Попросим лучше Антония, он ведь может отлично исполнить твою просьбу, да и исполнял ее уже не раз, судя по твоим словам. А я и вправду всегда уклонялся от всякой беседы в этом роде и отказывал самым настойчивым твоим желаниям и просьбам, как ты сам только что сказал. Я поступал так не из гордости, не из неучтивости и не потому, чтобы не хотел удовлетворить твоей совершенно справедливой и похвальной любознательности, тем более, что видел в тебе человека, по твоим способностям и свойствам более всех призванного к красноречию, нет, я это делал оттого, что такие рассуждения мне непривычны, а такие предметы, которые излагаются вроде как научно, — незнакомы.

(100) — Раз уж мы добились самого трудного, — сказал Котта, — раз уж мы вызвали тебя на разговор о таких предметах, то после этого мы будем сами виноваты, если позволим тебе ускользнуть, не дав ответа на все наши вопросы.

(101) — На какие вопросы? — сказал Красс. — Надеюсь, что только на такие, на которые я «знаю и сумею» ответить, как принято писать в актах о вступлении в чужое наследство[94].

—Разумеется, — отвечал Котта, — если окажется, что даже ты чего–нибудь не умеешь или не знаешь, то у кого из нас хватит дерзости самому притязать на это знание и умение?

—Ну что ж, — сказал Красс, — если мне позволено отказаться от того, чего я не умею, и признаться в том, чего не знаю, — на таком условии, пожалуй, расспрашивайте меня.

(102) — Отлично! — сказал Сульпиций[95]. — Тогда прежде всего мы желаем знать твое мнение о том, что только сейчас излагал Антоний: признаешь ли ты существование науки красноречия?

—Что это значит? — воскликнул Красс. — Вы хотите, чтобы я, как какой–нибудь грек, может быть, ученый, может быть, развитой, но досужий и болтливый, разглагольствовал перед вами на любую тему, которую вы мне подкинете? Да разве я когда–нибудь, по–вашему, заботился или хоть думал о таких пустяках? Разве, напротив, я не смеялся всегда над бесстыдством тех, которые, усевшись в школе перед толпою слушателей, приглашают заявить, не имеет ли кто предложить какой–нибудь вопрос? (103) Первым это завел, говорят, леонтинец Горгий, который торжественно заявлял и утверждал перед народом, что готов на великое дело — говорить обо всем, о чем бы кто ни пожелал слышать. А уж потом это стали делать все, кому не лень, и до сих пор делают, так что нет такого трудного, неожиданного или неслыханного предмета, о котором они не взялись бы наговорить чего угодно. (104) Если бы я только предполагал, что ты, Котта, или ты, Сульпиций, хотите выслушать подобную речь, то я привел бы сюда какого–нибудь грека, чтобы он забавлял вас такими рассуждениями. Да оно и сейчас нетрудно: вот у молодого Марка Пизона[96] (это юноша в высшей степени даровитый, чрезвычайно ко мне привязанный, и уже изучающий красноречие) живет перипатетик Стасей[97], человек для меня не чужой, и, по отзывам людей многоопытных, самый лучший знаток этого дела.

23. (105) — Причем тут Стасей? Причем тут перипатетики? — воскликнул Муций. — Право же, Красс, тебе следует исполнить желание юношей, которые отнюдь не нуждаются в пошлом многословии бездельника–грека или в старой школьной погудке, но хотят узнать суждения человека, превосходящего всех мудростью и красноречием, человека, который не на книжонках, а на делах величайшей важности стяжал себе здесь, в этом средоточии владычества и славы[98], первое место по уму и дару слова, человека, по чьим стопам они жаждут идти. (106) Я всегда считал твою речь божественной, но мне всегда казалось, что любезность твоя не уступает твоему красноречию; ее–то и уместно показать теперь более, нежели когда–либо, а не уклоняться от настоящего рассуждения, на которое тебя вызывают двое замечательных по своим дарованиям юношей.

Речь Красса. Качества оратора и их формирование (107–112)

 — Да я и то стараюсь сделать им угодное, — отвечал Красс, — и вовсе не сочту для себя тягостным высказать им с моей обычной краткостью, что я думаю по каждому вопросу. А уж твое веское мнение, Сцевола, для меня и вовсе закон. Итак, я отвечаю.

Прежде всего: науки красноречия, на мой взгляд, вовсе не существует, а если и существует, то очень скудная; и все ученые препирательства об этом есть лишь спор о словах. (108) В самом деле, если определять науку[99], как только что[100] сделал Антоний, — «наука покоится на основах вполне достоверных, глубоко исследованных, от произвола личного мнения независимых и в полном своем составе усвоенных знанием», — то, думается, никакой ораторской науки не существует. Ведь сколько ни есть родов нашего судебного красноречия, все они зыбки и все приноровлены к обыкновенным, ходячим понятиям. (109) Но если умелые и опытные люди взяли и обратились к тем простым навыкам, которые сами собой выработались и соблюдались в ораторской практике, осмыслили их и отметили, дали им определения, привели в ясный порядок, расчленили по частям, — и все это, как мы видим, оказалось вполне возможным, — в таком случае я не понимаю, почему бы нам нельзя было называть это наукой, если и не в смысле того самого точного определения, то по крайней мере согласно с обыкновенным взглядом на вещи. Впрочем, наука ли это или только подобие науки, пренебрегать ею, конечно, не следует; но не следует забывать и о том, что для достижения красноречия требуется и кое–что поважнее.

24. (110) Здесь Антоний поспешил выразить свое полнейшее согласие с Крассом: он ведь тоже не придает науке такой важности, как те, которые сводят к ней одной все красноречие, но он и не отвергает ее безусловно, подобно большинству философов. — Однако я думаю, Красс, — прибавил он, — что ты заслужишь великую благодарность твоих слушателей, если откроешь им, что же, по твоему мнению, еще важнее для достижения красноречия, чем самая наука.

(111) — Хорошо, — отвечал Красс, — раз уж я начал, я скажу и об этом. Я только попрошу вас, чтобы мы не выносили за порог моих дурачеств. Впрочем, я и сам постараюсь держаться в известных границах, чтобы дело не имело такого вида, будто я, как какой–нибудь наставник учеников и сочинитель учебников, обещал вам что–нибудь сам от себя; нет, положим, что я, простой римский гражданин из практикующих на форуме, человек самого невысокого образования, хоть и не совсем невежда, попал на ваш разговор совершенно случайно. (112) Ведь даже когда я обхаживал народ, домогаясь должности, то во время рукопожатий всегда просил Сцеволу не смотреть на меня[101]: мне нужно дурачиться, — говорил я ему (дурачиться — это значит льстиво просить, потому что тут без дурачества не добьешься успеха), — а именно при нем менее, чем перед кем–либо другим, я расположен дурачиться. И вот его–то и поставила теперь судьба свидетелем и зрителем моих дурачеств. Ибо разве не величайшее дурачество — разводить красноречие о красноречии, между тем как уже само по себе красноречие есть дурачество почти всегда, кроме случаев крайней необходимости?

(113) — Да ты уж продолжай, Красс, и не беспокойся, — сказал Муций, — все упреки, которых ты боишься, я приму на себя.

Дарование (113–133)

 — Итак, — начал Красс, — мое мнение таково: первое и важнейшее условие для оратора есть природное дарование. Не научной подготовки, а как раз природного дарования недоставало тем самым составителям учебников, о которых здесь только что говорил Антоний. Ведь для красноречия необходима особенного рода живость ума и чувства, которая делает в речи нахождение всякого предмета быстрым, развитие и украшение — обильным, запоминание — верным и прочным. (114) А наука может в лучшем случае разбудить или расшевелить эту живость ума; но вложить ее, даровать ее наука бессильна, так как все это дары природы. Если же кто и надеется этому научиться, то что скажет он о тех качествах, которые заведомо даны человеку от рождения, — о таких, каковы быстрый язык, звучный голос, сильные легкие, крепкое телосложение, склад и облик всего лица и тела? (115) Я не хочу сказать, что наука вовсе не способна несколько обтесать того или другого оратора: я отлично знаю, что при помощи ученья можно и хорошие качества улучшить, и посредстве