Об ораторе — страница 8 из 53

нные кое–как отладить и выправить. Но есть люди, у которых или язык так неповоротлив, или голос так фальшив, или выражение лица и телодвижения так нескладны и грубы, что никакие способности и знания не помогут им попасть в число ораторов. И напротив, иные бывают так хорошо сложены, так щедро одарены природой, что кажется, будто не случайность рождения, а рука какого–то божества нарочно создала их для красноречия.

(116) Можно сказать, тяжкое бремя и обязательство налагает на себя тот, кто торжественно берется один среди многолюдного сборища при общем молчании рассуждать о делах первой важности! Ведь огромное большинство присутствующих внимательнее и зорче подмечает в говорящем недостатки, чем достоинства. Поэтому малейшая его погрешность затмевает все, что было в его речи хорошего. (117) Конечно, я говорю это не затем, чтобы вовсе отвратить молодых людей от занятия красноречием, если природные их данные случайно окажутся несовершенными. Кто не видит, какой почет доставило моему сверстнику Гаю Целию[102], человеку новому, даже его довольно–таки посредственное красноречие? Кто не понимает, что ваш сверстник Квинт Варий[103], человек неуклюжий и безобразный, стяжал себе успех среди сограждан именно своим искусством, хоть оно и далеко от совершенства? 26. (118) Но так как предмет нашего исследования — оратор, каков он должен быть, то в разговоре нашем мы должны воображать себе оратора, свободного от всех недостатков и увенчанного всеми достоинствами. Пускай обилие тяжб, разнообразие судебных дел, беспорядок и варварство[104], господствующие в судах, дают место на форуме даже таким ораторам, у которых множество недостатков, но мы из–за этого еще не должны упускать из виду предмета своего исследования.

Таким образом и в области тех наук и искусств, которые служат не пользе, всем необходимой, а, так сказать, свободному услаждению души, мы оказываемся чрезвычайно строгими и чуть ли не привередливыми судьями. Ибо нет таких тяжб или споров, которые заставили бы зрителей терпеть на театре дурных актеров, как на форуме терпят слушатели неудовлетворительных ораторов. (119) Поэтому внимание и заботы оратора должны быть направлены не к тому, чтобы удовлетворить тех, кого удовлетворить необходимо, а чтобы заслужить удивление тех, кто может судить свободно и незаинтересованно.

Кстати сказать, у меня есть одна мысль, которую я всегда скрывал, считая это за лучшее; но в кружке близких людей я могу, если хотите, высказать ее с полной откровенностью. Я утверждаю: будь то даже самые лучшие ораторы, даже те, кто умеет говорить отменно легко и красиво, но если они приступают к речи без робости и в начале ее не смущаются, то на меня они производят впечатление прямо–таки бесстыдных наглецов. (120) К счастью, это дело небывалое, так как чем оратор лучше, тем более страшит[105] его трудность ораторских обязанностей, неверность успеха речи, ожидание публики. Ну, а кто не в силах произвести на свет ничего такого, что было бы достойно предмета, достойно звания оратора, достойно внимания слушателей, — тот, если даже и волнуется, произнося речь, то все равно кажется наглецом. Ибо чтобы не навлечь упреков в наглости, мы должны не стыдиться недостойных поступков, а попросту не совершать их. (121) А уж если кто и стыдиться не умеет (что я вижу сплошь и рядом), — того я считаю достойным не только порицания, но даже кары. Я и в вас это часто замечал, и по себе очень хорошо знаю, как я бледнею и содрогаюсь всем телом и душой при первых словах своей речи. А в молодости я однажды в начале обвинения до такой степени потерял присутствие духа, что истинным моим благодетелем оказался Квинт Максим[106], который сейчас же закрыл заседание, как только заметил, что я изнемог и обессилел от страха.

(122) При этом все выразили свое согласие, но стали между собой переглядываться и переговариваться, ибо, в самом деле, Красс отличался просто удивительной стыдливостью, которая, впрочем, не только не вредила его речи, но даже способствовала ее успеху, свидетельствуя о честности оратора.

27. Антоний сказал:

—Я тоже часто замечал это, Красс, и на тебе, и на других знаменитых ораторах, хоть никто из них, по–моему, не сравнится с тобою. Это так, все вы волнуетесь при начале речи. Я задумался, почему это так, почему всякий оратор, чем он способнее, тем он более робеет? (123) И вот какие я нашел тому две причины. Во–первых, люди по природе и опыту знают, что даже у лучших ораторов иногда речь получается не такой, как хочется; и поэтому они недаром боятся перед каждым выступлением, что именно сейчас произойдет то, что всегда может произойти. (124) Другая причина, на которую я очень часто жалуюсь, заключается в следующем: если в других искусствах какой–нибудь бывалый мастер с хорошим именем случайно сделает свое дело хуже обычного, то все считают, что он просто не захотел или по нездоровью не смог показать свое уменье в полном блеске: «Нынче Росций был не в настроении!» или: «Нынче у Росция живот болел!» (125) Если же у оратора подметят какую–нибудь погрешность, то ее приписывают только глупости; а для глупости извинения нет, потому что не бывает человек глупым от настроения или оттого, что живот болит. Тем более строгому суду подвергаемся мы, ораторы; и сколько раз мы выступаем, столько раз над нами совершается этот суд. При этом если кто ошибся раз на сцене, о том не говорят сразу, что он не умеет играть; если же оратор будет замечен в какой оплошности, то слава о его тупости будет если не вечной, то очень и очень долгой. 28. (126) Что же касается твоих слов, что очень много есть такого, что оратор должен иметь от природы и чего он не сможет получить от учителя, то я с тобою совершенно согласен. Я за то и хвалю знаменитого ученого Аполлония Алабандского, что хоть он и учил за деньги, но никогда не брал таких учеников, из которых, по его мнению, не могли выработаться ораторы; чтобы они не тратили у него зря свое время, он отпускал их на все четыре стороны и только старался своими советами указать и подсказать каждому наиболее подходящий для него род занятий. (127) Дело в том, что для усвоения всякого иного ремесла достаточно быть таким, как все люди, то есть уметь уловить умом и сохранить в памяти то, что тебе говорят, или то, что тебе вдалбливают, если ты глуп. Не требуется при этом ни гибкость языка, ни легкость речи, ни тем более то, чего мы не можем устроить себе нарочно: красивое лицо, выражение, голос. (128) А оратор должен обладать остроумием диалектика, мыслями философа, словами чуть ли не поэта, памятью законоведа, голосом трагика, игрою такой, как у лучших лицедеев. Вот почему в роде человеческом ничто не попадается так редко, как совершенный оратор. Человек, занятый отдельным предметом, может быть в своем предмете далек от совершенства и все–таки иметь успех; а оратор может рассчитывать на успех лишь в том случае, если владеет всеми предметами и всеми в совершенстве.

(129) — А между тем посмотри, — сказал Красс, — насколько более разборчивы бывают люди в искусстве пустом и праздном, чем в нашем деле, которое они же признают важнейшим из важных. Мне вот часто приходится слышать от Росция, что он до сих пор не мог найти ученика, которым он был бы доволен, и не потому, чтобы они были так уж плохи, но потому, что он сам не может в них терпеть ни малейшего недостатка. И впрямь, ничто так не бросается в глаза и не остается так упрямо в памяти, как именно то, что было нам неприятно. (130) Так вот, давайте попробуем мерить достоинства оратора с тою же строгостью, что и этот актер! Посмотрите, как в малейшей мелочи обнаруживает он величайшее мастерство, необыкновенное изящество, чувство приличия, уменье всех волновать и всех услаждать! Этим он и достиг того, что давно уже всякого, кто отличается в каком–нибудь искусстве, называют Росцием в своем деле. Добиваясь от оратора именно такого законченного совершенства, от которого я и сам очень далек, я поступаю, конечно, бесстыдно, так как это значит, что для себя я требую снисхождения, а сам его другим не оказываю. Но ведь кто к красноречию неспособен, кто в нем слаб, кому оно вовсе не к лицу, того, я думаю, лучше уж, по совету Аполлония, отстранить от этого занятия и направить на такое, к которому он больше пригоден.

29. (131) — Не хочешь ли ты этим сказать, — спросил Сульпиций, — что мне или Котте лучше заняться гражданским правом или военным делом? Ведь никто на свете не способен достигнуть этих вершин всестороннего совершенства!

—Напротив, — отвечал Красс, — я все это вам высказываю как раз потому, что вижу в вас редкие и превосходные задатки для ораторского дела; и в своей речи я старался не столько отпугнуть неспособных, сколько поощрить способных, а именно — вас. В вас обоих я замечаю великое дарование и усердие, а у тебя, Сульпиций, вдобавок к этому — несравненные внешние данные, о которых я и так, может быть, говорю больше, чем принято у греков. (132) Право, мне не доводилось, кажется, слышать никого, кто своими телодвижениями, обликом и видом более соответствовал бы своему призванию и обладал бы более звучным и приятным голосом. Однако и те, кого природа наделила этими преимуществами в меньшей мере[107], все–таки могут научиться владеть своими силами умело, умеренно и главное — уместно. Именно об уместности следует заботиться больше всего, и как раз тут–то давать правила оказывается делом совсем не легким: нелегким не только для меня, так как я‑то говорю об этих предметах, как любой первый встречный гражданин, но и для самого Росция, от которого я часто слышу, что главное в искусстве — это уместность, но что ее–то как раз и нельзя передать в преподавании. (133) Но, пожалуйста, поговорим лучше о чем–нибудь другом, чтобы можно было говорить по–нашему, а не по–риторски.