нной; в то время во Франции она стала идеологическим импульсом для подготовки великой революции.
Сегодня настоятельно требуется, чтобы это место в сознании интеллигенции заняла политическая экономия, экономия в духе Маркса, как наука о первоначальных "формах наличного бытия, целях существования" человека; как наука о реальных взаимоотношениях людей, о законах и тенденциях развития этих отношений. Однако реальность как раз свидетельствует о противоположных тенденциях. Философия, психология, история и пр. в эпоху империализма в равной степени стремятся дискредитировать экономическое благоразумие, оклеветать его как "поверхностное", "несущественное", недостойное "более глубокого" мировоззрения.
Каковы последствия? Интеллигенция, поскольку она не видит объективных основоположений своего собственного социального существования, все в большей степени становится жертвой фетишизации общественных проблем и через посредство этой фетишизации, беспомощной жертвой какой угодно социальной демагогии.
Легко привести соответствующие примеры. Я говорю лишь о некоторых из важнейших. Прежде всего, это фетишизация демократии. Это значит, что никогда не исследуется, для кого эта демократия предназначена, а для кого нет. Никогда не задается вопрос о том, каково реальное содержание какой-либо конкретной демократии, и это отсутствие вопросов оказывает нарождающемуся сегодня неофашизму самую серьезную поддержку. Далее присутствует фетишизация стремления народов к миру, преимущественно в форме абстрактного пацифизма, причем желание мира вырождается не только в пассивность, но даже и в призывы к амнистии фашистских военных преступников и таким образом упрощает подготовку новой войны. Далее существует фетишизация нации. За этой вывеской исчезают различия между оправданными национальными жизненными интересами народа и агрессивными тенденциями империалистического шовинизма. Можно в точности вспомнить, как отразилась эта фетишизация непосредственно в националистической демагогии Гитлера. Она и сегодня действенна в своей непосредственной форме, однако рядом с ней возникает не менее опасное косвенное использование этой фетишизации: идеология так называемого супранационализма, наднационального мирового правительства, особенно в США. Подобно тому как прямая форма фетишизации у Гитлера стремилась превратить мир в pax germanica, косвенная ее форма движется в направлении pax americana. Если бы они осуществились, то обе означали бы отрицание всякого национального самоопределения, всякого общественного прогресса.
Наконец необходимо сказать о фетишизации культуры. Со времени Гобино, Ницше и Шпенглера стало очень модным оспаривать единообразие человеческой культуры. Когда я впервые после освобождения от Гитлера принимал участие в международной встрече Rencontres Internationales в Женеве в 1946 году, там выступали Дени де Ружмон и другие с идеями защиты европейской культуры, основываясь при этом на резком размежевании западноевропейской и русской культуры. Таким образом, защита западноевропейской культуры означала оборону от культуры русской (как и у Тойнби). То, что эта теория не имеет никакой объективной ценности, что нынешняя европейская культура глубоко проникнута русским идеологическим влиянием, причем главным образом в наивысших своих достижениях, обнаруживается при самом поверхностном взгляде на сегодняшнюю культурную ситуацию. Как можно представить себе, называя лишь немногие имена, литературу от Шоу до Мартен дю Гара, от Ромена Роллана до Томаса Манна, без Льва Толстого? Этим теории демагогически используют тот факт, что русская культура (а теперь уже точнее советская культура) при первом впечатлении кажется западноевропейской интеллигенции чужеродной. Но любой знаток литературы должен подтвердить, что восприятие Шекспира во Франции было гораздо более тяжелым, нежели восприятие Толстого — а все же господин де Ружмон и его соратники не воздвигают между культурами Англии и Франции разделяющей их китайской стены.
Но еще важнее ясно увидеть, что означают эти теории с общественной точки зрения. Развитие русской культуры — достигающее вершины в советской культуре — олицетворяет собой сегодня будущее, вырастающее из нашей культуры, точно так же, как это сделала в 18 столетии английская культура для Франции и 1793 год в 19 столетии — для всех прогрессивных европейцев. Фетишизация культуры служит здесь маской для протеста отмирающих элементов против исполненных будущего — причем внутри своей собственной культуры. Ружмоны и Тойнби хотят при помощи своих теорий оцепить Россию, Советский Союз культурным "cordon sanitair" и тем самым становятся — неважно, хотят ли они этого осознанно или нет, — пособниками идеологической подготовки войны.
Может показаться, что я далеко отклонился от экономики. В действительности я говорил непрерывно и исключительно об экономике. Ибо что означает здесь фетишизация? Она означает, что некоторое историческое явление отторгается от своей реальной общественной и исторической почвы, что его абстрактное понятие (в основном лишь некоторые черты этого абстрактного понятия) фетишизируется до якобы самостоятельного бытия, до особой сущности. Великое достижение подлинной экономики как раз и состоит в том, чтобы упразднить эту фетишизацию, чтобы конкретно показать, что означает то или иное историческое явление в общем процессе развития, каково его прошлое, его будущее.
Таким образом, реакционная буржуазия очень хорошо знает, почему она устами своих идеологов стремится опорочить подлинную экономику, точно так же, как церковная реакция 16–18 столетий хорошо знала, почему она борется с новой физикой. Уничтожение способности интеллигенции к общественно-исторической ориентации составляет сегодня жизненный интерес империалистической буржуазии. Если значительную часть интеллигенции и нельзя сделать безусловными сторонниками империалистической реакции, то, по крайней мере, она должна беспомощно блуждать в непонятом мире, неспособная в нем ориентироваться.
Со стыдом признаемся: в значительной степени этот маневр реакционной буржуазии удался. Она соблазнила внушительную часть лучшей интеллигенции. Очень многие представители сегодняшней интеллигенции даже создали — неосознанно поддерживая эти устремления империалистической реакции — философию, которая хочет доказать, что ориентироваться в обществе якобы невозможно с философской точки зрения. Эта линия проходит от социального агностицизма Макса Вебера вплоть до экзистенциализма.
Не является ли такое состояние недостойным для интеллигенции? Приобрела ли она свои способности, свои знания, свою духовную и нравственную культуру лишь для того, чтобы на поворотном этапе мирового развития, когда решается судьба человечества, когда свобода и варварское притеснение ведут решающий бой, спросить вслед за Пилатом: "Что есть истина?". И не является ли недостойным для них то, что это незнание, это нежелание знать выдается за особую философскую глубину?
Мы приобрели свои знания, развили свою духовную культуру, чтобы понять мир лучше, чем заурядные люди. Однако действительность демонстрирует противоположную картину. Арнольд Цвейг очень верно изображает честного интеллектуала, который годами поддавался этой демагогии немецкого империализма, чтобы быть вынужденным признаться в конце, что простые рабочие за годы до того ясно и правильно представляли себе положение дел.
Многие интеллектуалы уже сегодня чувствуют, откуда исходит угроза свободе и культуре. Многие — даже с сильным моральным пафосом — противостоят империализму, подготовке войны. Но наше положение как представителей интеллигенции прямо-таки требует от нас превратить это чувство в знание. А этого можно достичь лишь с помощью политической экономии, с помощью экономической науки марксизма.
Интеллигенция стоит на распутье. Должны ли мы, как французская интеллигенция в 18, как российская в 19 веке, стать подготовителями и поборниками прогрессивного поворота в мире — или, как немецкая интеллигенция первой половины 20 века, беспомощными жертвами, безвольными пособниками варварской реакции? И не подлежит сомнению, какое поведение является достойным сущности, знаний, культуры интеллигенции, а какое нет.
1948