ал вопрос Пилата, и все обычные наши представления об этом моменте сводятся к тому, что Пилат задал свой вопрос глубокомысленно, философически. Но когда посмотришь на картину г. Ге, то поймешь, что это представление отнюдь не вяжется с образом Пилата, как он рисуется всем евангельским повествованием. Он должен был именно так, на ходу, с насмешкой бросить свое «что есть истина?». Но к этому новому, необычному пониманию не сразу привыкнешь, так что некоторое время стоишь перед Пилатом в недоумении. Притом же Пилат написан, по-видимому, в расчете, что на него надо смотреть с довольно отдаленного расстояния, а нынешнее помещение выставки очень тесно, и на картину приходится смотреть очень близко. Вся фигура Пилата в белой тоге облита яркой полоской света, не задевающей Христа, который стоит в полутени. При этом слишком ослепительном свете и на близком расстоянии, например, складка на шее Пилата кажется каким-то невозможным рубцом, а волосы на затылке невозможно красными. Все это разбивает впечатление и затемняет достоинство оригинального замысла. Иисус, напротив, написан превосходно, но я не понимаю, почему это Иисус. Дело не в излишнем реализме, за который и прежде укоряли г. Ге, а теперь укоряют и будут укорять еще больше. Понятно, что у страдальца, измученного, избитого, не может быть той тщательной прически, какую ему придают иногда даже незаурядные художники. Пусть Христос будет изображен еще реальнее, если это возможно, но если г, Ге ссылается на евангелие (Иоан. XVIII, 38), то я, естественно, хочу видеть в Христе Христа, то есть те черты, которые ему усваивает евангелие. За Христом шли ученики, толпы народа, а в Христе г. Ге нет ничего от вождя. Христос был проповедником любви, кротости, всепрощения, – я не вижу этих черт на картине г. Ге. Может быть, в лице Иисуса надо читать презрение к этому веселому и легкомысленному Пилату, и тогда мы имеем столкновение двух презрении, но я отнюдь в этом не убежден. Может быть, в остром, я бы сказал, колючем, сосредоточенном почти до отсутствия мысли взгляде Христа, в его сжатых губах, в его спокойной позе выражается готовность страдать и умереть за правое дело; такая готовность, что не об чем и думать. Я не знаю.
Н. К. Михайловский. Полн. собр. соч., т. 6. СПб., 1909, стр. 748-761