Собеседники говорили все разом и долго ничего не замечали. Когда, наконец до них доходило, куда он клонит, бутылка мгновенно исчезала, а дед прятал чашку в карман и возвращался домой. Бабка все боялась, как бы он спьяну не привел к ним в гости своих друзей из дома престарелых, и отправляла меня следить за дорогой. Однажды к нам собралась старуха Манта — страшная как ведьма. Причем не одна, а со стулом. Она медленно толкала стул перед собой, с каждым разом передвигаясь на пять сантиметров. Наверное, полдня эта сумасшедшая Манта все тащилась с горы со своим стулом. У свинарника протекал ручей. Собственно говоря, ручья и не видно было, одна сплошная черная жижа шириной метров двадцать, а местами, антрацит, сверкали лужицы. Но за свинарником, как ни странно, ручей снова набирал силу и бежал полным ходом. В одном месте через него пришлось перекинуть мостик. Старуха Манта каким-то образом доплелась до этого мостка и встала в нерешительности. Спускаясь с горы, она опирала стул на задние ножки. Теперь, чтобы взойти на мостик, нужно было перенести тяжесть стула на передние. Если бы стул перевернулся, старуха неминуемо упала бы в ручей. Манта не знала, что ей делать. Она очень боялась и в то же время ей было обидно — до нашего дома рукой подать. Она крутила и вертела стул по-всякому, но в конце концов сдалась и села посреди дороги. Никто не помог ей. Наконец бабушка пришла за дедом и потащила его домой. Всю дорогу она выговаривала ему. Но тот в ответ повторял одно и то же: «А что? Я ведь никогда не пил рабочей кровушки, как твой муженек-предатель, а?» Сумасшедшая Манта целый день сидела на стуле и ждала, когда ее подберут. Санитары по вечерам объезжали село и выискивали стариков, ушедших погулять и затерявшихся по дороге. Вот тебе один день из моего детства, — заключил Мартти.
Стоял жаркий август. Маму устроили в маленькой комнате на первом этаже. В ней было прохладно, окна выходили на север. Верхний этаж каменного дома за день накалялся, как котел в бане, а в комнату к маме солнце заглядывало на минутку утром, как только вставало. Кровать Пиркко поставила так, что мать могла смотреть в окно. Оно было широкое, во всю стену. Больная почти целый день лежала и глядела на небо. Она слышала, как ссорились Пиркко и Мартти.
— Вот видишь, — говорил Мартти, — в доме нет приличной комнаты, чтобы поудобнее устроить маму, хотя он и обошелся в сто тридцать тысяч марок. До сих пор еще по пятьсот марок выплачиваем.
— Что ж ты не выбрал получше? Пойди теперь и купи новый, — злилась Пиркко.
— В самом деле, его построили скорее для продажи, чем для жилья. Гостиная существует для приема гостей, в ней должно быть уютно, а у нас закорючка какая-то в виде буквы «К». Она ни к чему не пригодна, даже половины ее нельзя использовать. А наверху — так называемые спальни. Кому нужна такая спальня, если на этаже туалета нет. Я забыл уже, что нормальные люди перед сном посещают это заведение…
— Еще раз обвини во всем капиталиста, — съязвила Пиркко.
— А кого ж еще? Это он сотворил такое.
Туалет помещался внизу, как раз напротив комнаты матери. Около него всегда ползали какие-то черные букашки. Пиркко объяснила маме, что они совершенно безвредные и, если зажечь свет, вовсе замирают от страха. Мимо дома тянулась дорога на станцию, и в окне постоянно мелькали чьи-нибудь лица: сельчане проходили через наш двор, чтобы сократить путь. В пять часов вечера обычно приносили газету, и крышка почтового ящика с грохотом откидывалась. У соседей часто хлопала дверца машины. Под окном росла какая-то странная береза, ветви у нее были толстые и прямые, как жерди. Создавалось впечатление, что на дереве растет много других деревьев. Листья на березе почему-то пожелтели и осыпались. Мама обратила на это внимание Пиркко:
— Удивляюсь я этой березе, для нее уже наступила осень.
Пиркко поговорила с дворником, чтобы он как следует поливал деревья, и вскоре листья снова зазеленели, лишь одна ветвь так и осталась желтой.
Иногда Пиркко жаловалась маме на радикулит.
— Радикулит — бич нашего рода, — утверждала она. — У Олави и Сиско тоже болит спина.
— А у меня никогда не болела, — возражала мама.
— У нас, наверное, оттого радикулит, что в войну вся работа ложилась на наши плечи, мы были старшими. Особенно доствалось Олави. Помню, как он стоговал. Один. В то лето отцу сделали операцию. И еще я помню, как к нам пришли и сказал что Тайсто погиб. Мы с Олави вместе были в поле. Вы пришли звать нас домой, но нам не хотелось идти, за работой несчастье переносилось как-то легче, помните, мама?
— А меня поразили те двое. И кто они были? — задумала старушка.
— Ах, те солдаты? — сообразила Пиркко. — Скорее всего, дезертиры.
За обедом Пиркко рассказала Мартти, как после гибели Тайсто к ним однажды пришли двое солдат в шинелях.
Все работали в поле. Мать была дома одна. Солдаты попросили есть и стали вдруг внушать ей: какие дураки все, кто умирает на фронте за господ, кто защищает их собственность и счета в банке.
— Вечером мама пересказала мне их беседу, и у меня в глазах потемнело от страха. Я бы не стала их слушать, но мать — человек добрый и мягкий, она им ничего не ответила, хотя смерть Тайсто была для нее словно свежая незатянувшаяся рана: только что прислали с фронта его книги и бумажник. Он и на фронте читал и учился. Бумажник взял на память Юсси.
— Я видел этот бумажник, — сказал Мартти.
— Тайсто погиб за родину. Если б ты знал его, ты поверил бы в это. После ранения ему разрешили не возвращаться на передовую, а он сам попросился, потому что там остались его товарищи.
— Наверное, они сражались за свое общее дело и погибли смертью героев, — твердо сказал Мартти. — У тех солдат было с собой оружие?
— Мать не заметила.
— Возможно, они спрятали его в лесу, — догадался Мартти.
— Наверное, они бы не стали говорить так, если б знали о гибели Тайсто, но мама постеснялась даже это им сказать.
— В то время почти все солдаты думали так, я помню, — сказал Мартти. Даже хозяева и прочий народ — те, что сейчас утверждают прямо противоположное. Тогда все устали от войны, всем было безразлично. Тем не менее те, у кого имелась собственность, сохранили ее. Банковские-то денежки потекли в карманы капиталистов. Видишь ли, деньги из банка не исчезли. Они их раздали в кредит собственникам, которые вложили деньги в дело. Капитал остался, таким образом, у них.
— Не заводись, — остановила Пиркко.
— К ним же попадают и наши денежки, поверь мне.
— Меня сейчас волнует совсем другое, — нервно сказала Пиркко. — И ты это отлично знаешь.
Пиркко украдкой смахнула слезу. Она ходила в комнату матери, чтобы убрать посуду, и на нее произвело тяжелое впечатление, что та ела не за столом, а на табуретке. И разговор получился странный.
— Ты что, беременна? — спросила мать.
— Конечно нет. Господи, вы меня напугали! Отчего вы так решили?
— Просто показалось.
— Мне давно хотелось вас спросить. Я, наверное, и в детстве была толстой?
— Да, была.
— А мои дети такие худые. Наверное, оттого, что в доме вечно нервотрепка.
— В каждом доме свои мыши, — сказала мать.
— Вы ни капельки не изменились, — вздохнула Пиркко.
…Смеркалось. Небо заволокло тучами, будто его накрыли серым шерстяным одеялом. Дождик накрапывал, как в деревне. Наверху уютно стучала швейная машинка: Пиркко что-то шила. У матери, пожалуй, впервые за все время появилось ощущение дома.
Единственный раз, в тот день, когда ждали Юсси, который должен был увезти ее домой, мать вышла в сад. Вернее, Пиркко вывела ее из дому и, поддерживая, усадила на стуле. Солнце нагревало одежду так сильно, что больно было до нее дотронуться. Пахло сеном. В кустах стрекотали кузнечики. Пунцовые розы, которые вырастила Пиркко, были в самом цвету. Кое-где на зеленой траве валялись алые лепестки, можно было представить, что какая-то диковинная птица, вырвавшись из рук охотника, растеряла свои блестящие красные перья.
На земле лежал длинный деревянный молоток, и мама с удивлением спросила, для чего он. Пиркко объяснила, что это для игры в крокет.
— А что им делают?
— Бьют по деревянному мячу.
Мама стала проситься в дом, и Пиркко провела ее в гостиную.
— У вас что-нибудь болит? — тревожно спросила Пиркко.
— Когда я сижу на мягком, здесь внутри как будто дергает.
— После операции и не такие ощущения бывают, — успокоила Пиркко. — Вам не тяжело ходить?
— Стоит мне обуть туфли, и я могу хоть танцевать. Помню, в детстве мы все лето бегали босиком. Осенью, когда наступала пора идти в школу и нам надевали ботинки, мы носились повсюду как угорелые: нам казалось, что мы вот-вот взлетим. Как в детской сказке. Это чувство осталось у меня на всю жизнь.
Пиркко заметила вдруг, что сидит, скрестив руки, будто к молитве приготовилась. Она быстро развела их.
Когда Юсси наконец приехал, мать была целиком поглощена мыслью о поездке, так что почти ничего и сказать друг другу не успели. Мартти и дети вышли попрощаться с нею. Пиркко достала фотоаппарат и попросила брата пару раз сфотографировать всех вместе и отдельно маму. Но та поспешила в машину, и затея не удалась. Пиркко больше не настаивала. Она попрощалась с матерью уже в машине и пообещала часто навещать ее. Машина легко и плавно съехала под гору.
Проводив мать, Пиркко прошла в ее комнату и настежь раскрыла окно. Потом она сняла белье: простыни, пододеяльник, наволочку, отнесла и бросила все это в стиральную машину. Она постояла в нерешительности, охваченная двояким чувством — неловкости и страха: неловкости перед матерью и страха за своих детей.
— У вас и впрямь получился двухнедельный отпуск, — пошутил Юсси по дороге домой. — Олави верно предсказал.
— Я уж не чаяла живой оттуда выбраться. Когда меня привезли в операционную, я так струсила, что даже молиться не могла. И еще я подумала: врачи, наверное, обидятся, если я стану молиться, решат, вот дура баба, считает, что мы ничего не умеем.