При этом тон назидания и наставления, пронизывающий научные инструкции, биографии и автобиографии начиная с XVII века и вплоть до наших дней, едва ли соответствует прагматичной тональности практических руководств. Язык этих назиданий зачастую откровенно религиозный, хотя и меняется при переходе от одного регистра к другому: смирение ищущего, изумление псалмопевца, возносящего хвалу творению, аскетизм святого. Как представляется, эпистемология в значительной степени паразитирует на религиозных побуждениях – дисциплине и жертвенности, так же как метафизика паразитирует на теологии. Но даже если религиозные обертоны отсутствуют или отвергнуты как ненужные украшательства, в научной литературе остается ядро этического императива – как делать науку и как стать ученым. Совершенное овладение научными практиками предполагает самосовершенствование, усердное взращивание определенного типа самости. И там, где самость оказывается задействованной одновременно и как скульптор, и как скульптура, этос волей-неволей вступает в свои права. Для наших целей важно провести различие между этическим и моральным: этическое отсылает к нормативным кодам поведения, связанным со способом существования в мире, к этосу в смысле привычных диспозиций индивида или группы, в то время как моральное – к специфическим нормативным правилам, которые могут одобряться или нарушаться и за которые кто-то может нести ответственность.
Не существует ни постоянного этоса, ни неизменной самости. И этос, и самость имеют историю. В период, охватываемый данной книгой, этика сместилась от программ воспитания способностей, ассоциируемых с аристотелевской традицией, к суровому кантовскому призыву к автономии. Самость мутировала: на смену свободным совокупностям способностей, управляемых разумом, приходят движимые волей динамические субъективности. Эти изменения оставили свой след и в научных эпистемологиях, и в научной самости. Наверное, можно помыслить существование эпистемологии без этоса, но нам еще только предстоит столкнуться с этим случаем. А до тех пор, пока знание утверждает познающего, а последний рассматривается как подспорье или препятствие для получения знания, самость будет предметом эпистемологии. В свою очередь, самость может быть преобразована только на этических основаниях. (По этой причине даже обычные благоразумные телесные режимы диеты и упражнений, начиная с Античности и вплоть до настоящего времени, как правило, приобретали моральный оттенок.) Экстремальные трансформации самости путем умерщвления плоти и духа представляют собой убедительные доказательства этической виртуозности многочисленных культур в различные периоды истории. И наука не является исключением, о чем свидетельствуют героическая литература о морских экспедициях, экспериментирование на себе, маниакальная преданность делу[98].
Эпистемические добродетели – это добродетели в буквальном смысле слова. Это нормы, которые усваиваются и усиливаются путем апелляции к этическим ценностям, равно как и к их прагматической действенности для овладения знанием. В науке специфические ценности и соотносимые с ними техники себя могут резко контрастировать с ценностями и техниками древних религий и философских сект, концентрировавшихся на подготовительных для обретения мудрости обрядах очищения и перехода. Поэтому риторика алхимиков, парацельсианцев, реформаторов науки и общества раннего Нового времени звучит столь странно для современного уха (впрочем, уже и для уха XVIII века). Это визионеры, ищущие мудрости и просветления, а не просто истины и знания. Эпистемические добродетели, появившиеся после XVII века, отличаются от тех, что им предшествовали, по своим целям, содержанию и средствам. Но они сходны с ними в том, что обращаются к специфическим техникам себя, которые были тесно сплетены с научными практиками. Именно эта согласованность между техниками и практиками обеспечивает основание для, казалось бы, окольной стратегии исследования таких абстрактных понятий, как истина и объективность, путем изучения конкретных способов производства образов для научных атласов. Эпистемические добродетели получают право называться добродетелями, формируя самость, и пути такого формирования параллельны или пересекаются с путями переноса эпистемологии в науку.
Возникают новые эпистемические добродетели. Это не значит, что старые с необходимостью исчезают. Наука плодовита на новые способы и нормы познания. Так же как методы эксперимента или статистического вывода, когда-то изобретенные и учрежденные, пережили упадок различных научных теорий, эпистемические добродетели, однажды закрепившись, продолжают действовать, хотя и в разной степени, в различных дисциплинах. Более ранние добродетели неизбежно изменяются самим фактом существования новых, даже если они полностью не замещаются ими. Истина-по-природе после рождения объективности не осталась неизменной ни на уровне принципа, ни на уровне практики. Сама множественность эпистемических добродетелей может порождать путаницу и даже обвинения, если приверженцев одних добродетелей судят по стандартам других. Научные практики, одобрительно оцениваемые по меркам истины-по-природе (например, «отсечение» экспериментальных данных, позволяющее исключить выпадающие и другие сомнительные значения), могут быть с горечью восприняты защитниками объективности как мошеннические. Даже без лобовых столкновений наличие альтернатив, как бы смутно они ни были артикулированы, накладывает бремя обоснования на практикующих науку, как мы это увидим в случае создателей атласов, чья деятельность определялась борьбой за достоинства – рисунка в отличие от фотографии, идеализации в отличие от натурализма, символов в отличие от образов. Одно из оснований написать историю эпистемических добродетелей и написать ее путем обращения к такому специфическому посреднику, как научные атласы, заключается в том, что тем самым проливается свет на само их существование и отличие, а также на возможность, а в отдельных случаях и на необходимость выбора между ними. Сама история не может делать выбора, как не может она делать выбора между соперничающими моральными добродетелями. Но она может показать то, что выбор существует, а также указать на то, что от него зависит.
Аргумент
Каждая глава этой книги, за одним сознательным исключением, начинается с одного или нескольких изображений из научных атласов. Эти образы составляют суть нашего аргумента. Мы хотим показать прежде всего, как эпистемические добродетели могут быть вписаны в образы, в способы их производства, использования и защиты от соперников. Главы 2 и 3 устанавливают различие между атласами, предназначенными для того, чтобы реализовать эпистемические добродетели истины-по-природе, с одной стороны, и механической объективности – с другой. В XVIII и начале XIX века анатомы, натуралисты и их художники работали, используя разные средства (гравюру, меццо-тинто[99], офорт и – позднее – литографию) и самые разнообразные методы (от выполненного от руки наброска до перекрывающих сеток и камеры-обскуры). Но почти все создатели атласов были едины во мнении, что образ представляет (или должен представлять) не находящийся перед ними фактический индивидуальный образец, а идеализированный, совершенный или, по меньшей мере, характерный экземпляр биологического или иного естественного вида. С этой целью они тщательно выбирали свои модели, с зоркостью ястреба наблюдали за своими художниками, сглаживали аномалии и отклонения, чтобы создать то, что мы будем называть «рациональными образами». Они защищали реализм («истину-по-природе») базовых типов и регулярностей от натурализма индивидуального объекта, со всеми присущими ему обманчивыми специфическими особенностями. Они с фанатичным усердием предпринимали меры предосторожности, чтобы гарантировать правильность своих образов, но это отнюдь не исключало вмешательств, которые могли случиться на каждом этапе процесса «исправления» природного несовершенства образцов.
В середине XIX века с различной скоростью и в различной степени в разных дисциплинах создателями атласов были приняты на вооружение новые, сознательно относящиеся к себе как к «объективным» способы создания образов. Эти новые методы стремились к автоматизму – к созданию образов, «не тронутых рукой человека», будь то рука ученого или художника. Порой, но не всегда фотография была более предпочтительным медиумом для этих «механических образов». Калькирование и строгий измерительный контроль также могли быть отнесены к инструментам механической объективности, равно как фотография, в свою очередь, могла использоваться для изображения типов. Ключевой момент заключался не в медиуме и не мимесисе, а в возможности минимизировать вмешательство в надежде создать образ, не затронутый субъективностью. Характерные для истины-по-природе практики отбора, совершенствования и идеализации были отвергнуты как ничем не сдерживаемое потворство субъективным фантазиям – как это было прослежено в Прологе на примере перехода Уортингтона от присущей истине-по-природе симметрии к «объективному взгляду». Старые практики не исчезли, как не исчезло и рисование. Но те, кто придерживался их, все в большей мере обнаруживали себя в положении обороняющихся. И все же даже наиболее убежденные сторонники механической объективности из числа изготовителей научных атласов признавали высокую цену, в которую та обходится. Артефакты и случайные странности загромождали образы; изображенные объекты могли быть нетипичными для класса, который они, как предполагалось, представляли; создатели атласов должны были культивировать суровое самоограничение, чтобы не протащить контрабандой свои эстетические и теоретические предпочтения. Эти черты объективных атласов переживались их создателями как неизбежная, но чрезвычайно болезненная жертва. Механическая объективность была необходима для защиты образов от субъективных проекций, но она угрожала подорвать изначальную цель научных атласов – обеспечение дисциплины рабочими объектами.