Объективность — страница 29 из 93

Вмешательство Гольджи, предпринятое для того, чтобы обеспечить поддержку своей точки зрения, было для Кахаля равносильно анафеме, особенно в этот день, 11 декабря 1906 года, в Стокгольме: «Когда [Гольджи] бегло продемонстрировал один [из своих рисунков], тот был искусственно искажен и переделан для того, чтобы nolensvolens соответствовать его причудливым идеям». Гольджи поднялся, чтобы произнести первую из двух речей по случаю получения премии. Он сразу вывел на экран два изображения, которые должны были выглядеть как одни из самых провокационных для Кахаля (ил. 3.2 и 3.3). При тщательном сравнении становится ясно, что первое из этих изображений представляет собой набросок, очевидно сделанный от руки (и модифицированный), являющийся версией более раннего изображения, которое, по сообщению Гольджи, было почерпнуто «из жизни», – вероятно, с помощью камеры-люциды. Оба нобелевских изображения показывали волокна из «молекулярного слоя» (над большими клетками Пуркинье), пересекающие слой клеток Пуркине и достигающие диффузной нервной сети расположенного ниже («гранулярного») слоя. Это были те прямые связи, самое существование которых Кахаль категорически отрицал и которые составляли самую суть противостояния. Окажись они там, они поддержали бы принадлежащую Гольджи идею диффузной сети и нанесли бы прямой удар нейронной доктрине Кахаля[216]. «Я доказал, – настаивал Гольджи, стоя перед нобелевской аудиторией, – что волокна, берущие начало в нервной деятельности клеток молекулярного слоя, только проходят возле клеток Пуркинье, чтобы продолжиться в густо разветвленной и самостоятельной сети, существующей в зернистом слое»[217]. Это звучало весьма провокационно и вдобавок сопровождалось провокационными изображениями. С точки зрения Кахаля, нисходящие ветви аксонов клеток молекулярного слоя (получившие названия «звездчатые» и «корзинчатые» из‐за их внешнего вида) встречаются с телом клетки и начальным сегментом аксонов клеток Пуркинье и оплетают их. Каждый нейрон существует сам по себе.



Ил. 3.2, 3.3. Нобелевская Сеть Гольджи. Camillo Golgi, «The Neuron Doctrine – Theory and Facts», Nobel Lecture, Dec. 11, 1906, перепечатано в Nobel Foundation, Physiology or Medicine, 1901–1921 (Amsterdam: Elsevier, 1967), p. 191 и 192 (© 1906, TheNobelFoundation). Согласно Гольджи, волокна, исходящие из молекулярного слоя, проходили мимо клеток Пуркине (большие продолговатые формы) и продолжались в зернистый слой ниже. Это было в точности тем, существование чего Рамон-и-Кахаль всегда отрицал.


Это были отчаянные затяжные прения между двумя противниками, сражающимися, в значительной степени, за объективность изображений, – тотальная война образов. Оба ученых принесли на свои выступления большое количество рисунков. Взбешенный тем, что он считал визуальными манипуляциями Гольджи, Кахаль осуждающе писал о «странной ментальной конституции» своего противника, «герметично запечатанной» от критики его «эгоцентризмом». Гольджи был закрыт для очевидности (по мнению Кахаля), и его неспособность добросовестно регистрировать внешний мир природы поставила его в «абсурдное положение», найти адекватное определение которому можно было, только обратившись к психиатрии. Для Кахаля их совместное присутствие в Стокгольме было ужасной несправедливостью: «Что за жестокая ирония судьбы – соединить, сомкнув плечами как сиамских близнецов, научных оппонентов с настолько противоположными взглядами!»[218] Да, в целом считается, что Кахаль вышел из этого спора победителем, но не менее верно и то, что теоретическая установка Кахаля (поддерживающая нейронную доктрину) влияет на форму некоторых из его собственных изображений. Тем не менее наш интерес здесь и далее будет заключаться не в том, чтобы присуждать победу или выражать доверие, а в том, чтобы шаг за шагом проследить борьбу, развернувшуюся вокруг изображений – вместе с их этическими и эпистемологическими ставками.

Всю жизнь Кахаль писал о своей борьбе за способ «видеть ясно» – эта тема пронизывает его научные труды, его лабораторную работу, его автобиографические размышления и даже (как мы увидим в следующей главе) его беллетристику. Возможно, знаменательным является то, что в 1933 году, когда Кахалю было восемьдесят, всего за год до своей смерти, он озаглавил свою последнюю работу, синтетический продукт свой полемики, «Нейронная теория или ретикулярная теория? Объективное свидетельство анатомического единства нервных клеток»[219]. Видеть ясно, видеть правдиво (обнаруживать «объективные факты [las pruebas objetivas]») было для Кахаля совершенно необходимым условием для следования эпистемической добродетели объективности. Объективность была одновременно и направляющей, и объединяющей темой для его самопредставления в качестве моральной фигуры в науке, его настойчивости в строго достоверном изображении нервных клеток и, прежде всего, для продолжавшейся на протяжении всей его карьеры защиты нейронной доктрины. Конфронтация между Гольджи и Кахалем стала знаковой для противоборства конкурирующих эпистемических идеалов, разыгрывавшегося вокруг вопроса об объективности во второй половине XIX века. Мы будем неоднократно возвращаться к дуэли нейроанатомов по мере составления схемы новой конфигурации эпистемологических убеждений, практик создания образов и морального поведения, направленных на то, чтобы приглушить наблюдателя и сделать слышимой природу. Мы говорим о механической объективности.

«Пусть природа говорит сама за себя» стало девизом новой научной объективности. Это вызвало инверсию ценностей в научной практике создания образов. Если предшествующие создатели научных атласов рассматривали идеализирующее вмешательство как добродетель, то в глазах множества их преемников оно стало пороком, свидетельством чему является гнев Кахаля по поводу упрощений Гольджи. (Не обошлось и без методологических споров: Гольджи и его ученики обвиняли Кахаля в неспособности обнаружить сложность нервной системы из‐за неумения проводить импрегнацию серебром.) Спор шел не только об объективности, но также и об этике: слишком-человеческие ученые теперь должны были научиться, в соответствии со своим профессиональным долгом, воздерживаться от наложения проекций (которые Кахаль называл «причудливыми идеями» Гольджи) своей собственной необузданной воли на природу. Необходимо было сопротивляться искушениям эстетики, соблазну притягательных теорий, желанию схематизировать, украшать, упрощать – короче, тем самым идеалам, которые направляли создание истинных-по-природе изображений. Обеспокоенные человеческим посредничеством между природой и репрезентацией, исследователи начинают обращаться к механически произведенным изображениям. Там, где ослабевает человеческая самодисциплина, на первый план выходят машины или человеческие существа, действующие как безвольные машины. Ученые заручаются поддержкой самопишущих инструментов, камер, восковых матриц, а также множества других устройств в доходящем до фанатизма стремлении создавать изображения для атласов, документирующих птиц, окаменелости, снежинки, бактерии, человеческие тела, кристаллы и цветковые растения – и все это с целью освободить изображения от человеческого вмешательства. Будет не только прекращена всякая схематизация, но и, как уверял своих читателей автор одного из атласов, созданных на рубеже веков, объект исследования «правдиво предстанет перед нами; ни одна человеческая рука не коснулась его»[220].

Эта глава – рассказ об этико-эпистемическом проекте конца XIX – начала XX века – рассказ об основанной на изображениях механической объективности. Под механической объективностью мы понимаем настойчивое стремление обуздать своевольное вмешательство автора-творца и поставить на его место набор процедур, которые, так сказать, перенесут природу на бумагу если не автоматически, то в соответствии со строгим протоколом. Иногда это предполагает использование реальной машины, а иногда – автоматизированную человеческую деятельность, такую как трассировка. Независимо от того, выполнялось ли это, отход от интерпретирующего, вмешивающегося автора-творца XVIII века, как правило (хотя и не всегда), переключал внимание на воспроизведение скорее конкретных предметов, а не типов или идеалов. Рабочие объекты должны были быть собраны в систематические визуальные компендиумы, которые, как считалось, сохраняли на бумаге форму, присущую им в реальности, а не сбрасывали завесу опыта, чтобы выявить праформу. «Объективное» изображение индивидуальных объектов требует особенного, процедурного использования изобразительных техник, – некоторые из них были изобретены давно, как литография или камера-люцида, другие – в конце XIX века, как микрофотография. Эти протоколы имели целью дать образцу возможность предстать без пресловутого искажающего воздействия персональных вкусов, пристрастий и амбиций наблюдателя. Однако техники и сопутствующих ей процедур было недостаточно. Механической объективности требовался определенный тип ученого – наделенный беспримерным усердием и самоограничением и не падкий на гениальные интерпретации.

Была ли механическая объективность когда-либо реализована в полной мере? Конечно же нет, и ее защитники знали, что имеют дело с регулятивным идеалом. То есть они отводили объективному изображению в своих науках роль направляющего ориентира. Если они могли заменить спекуляцию тщательным наблюдением отдельного образца, это было хорошо. Если им удавалось найти процедуру, которая ограничивала свободу создания набросков, это было лучше. А если они находили способ минимизировать интерпретацию в процессе воспроизведения изображений, – то это было еще лучше. Легко склониться к допущению, что объективное изображение было или