[602]. «В общем, объективность относится только к физическим пропозициям, проверяемым при помощи совпадений, а не к пропозициям, связанным с качествами цвета или звука, ощущениями вроде печали или радости, воспоминаниями и тому подобным, короче, „психологическим“ пропозициям“»[603].
Подобно Фреге и Пуанкаре, Шлик определял объективность через независимость от физиологического и психологического, понятых в терминах индивидуальной вариативности. Этот эпистемологический уход от определенного вида тела, наделенного определенными видами органов чувств, иногда покидал и область человеческого в целом. Кант стремился к познанию, действительному для всех разумных существ, даже ангелов. В самом начале XX века Шлик воображал странных, хирургическим путем созданных монстров, для которых объективному познанию еще только предстояло стать действительным:
Представим себе операцию, в результате которой оптический нерв соединен с ухом, а слуховой нерв – с глазом. Тогда мы должны слышать все световые впечатления как звуки, а все звуковые впечатления будут увидены как цвета или формы. Живопись произведет на нас впечатление, скажем, музыкальной композиции, а музыкальное произведение, наоборот, покажется нам цветной картиной. Мир нашего опыта, таким образом, будет совершенно и всецело другим […] но нет сомнений, что [такой] человек […] если только у него будет достаточно умственных способностей, в итоге установит в точности те же естественные законы, что устанавливаем мы, и его описание мира полностью совпадет с нашим […]. Свой мир он нарисует совершенно другим, чем наш – по содержанию, но все же в нем будет в точности такой же абстрактный порядок или структура[604].
То, что началось как поиск путей преодоления идиосинкразий индивидуального человеческого опыта, зафиксированных психофизиологами, переросло в стремление избавиться даже от ограничений биологического вида.
Космическое сообщество
Монстры Шлика с перешитыми слуховым и зрительным нервами показывают, насколько космическим стало сообщество структурной объективности к началу XX века. Фантазии ученых и философов гармонировали с фантазиями писателей конца XIX века, воображавших внеземную жизнь. На пороге XX века инопланетяне в научной фантастике перестали быть гибридами человека и животных (человек-птица, лягушка-птица и т. д.) и превратились в поистине иных по своей физической форме и сенсорному аппарату: геометрические фигуры, излучающие световые импульсы, безликие муравьеподобные обитатели Луны, студенистые киборги марсиане[605]. Монстры Шлика по сравнению с ними еще выглядят по-соседски своими. В статье 1896 года о возможности разумной жизни на Марсе писатель Герберт Уэллс утверждал, что «есть все причины считать, что существа на Марсе сильно отличались бы от земных по форме и жизнедеятельности, строению и привычкам, они были бы более чужими, чем самые причудливые порождения ночных кошмаров… даже учитывая, что невообразимые обитатели Марса имели бы органы чувств, прямо сравнимые с нашими, то, что слышим, видим, обоняем и осязаем мы и что – они, могло бы оказаться совершенно несоизмеримым»[606].
Однако в распространенных на рубеже веков фантазиях о встречах землян с внеземными существами их разумы вступают в контакт, несмотря на отсутствие аналогий в анатомии, ощущениях и эмоциях. В романе Уэллса «Первые люди на Луне» (The First Men in the Moon, 1901) ученый Кейвор, оказавшись в руках захватчиков-селенитов, не смог подавить дрожь от ужаса перед их совершенно нечеловеческой внешностью. Однако в разговоре с их лидером – огромным мозгом, присоединенным к сморщенному, насекомоподобному телу, – Кейвор преодолевает отвращение по мере того, как взаимодействуют их разумы: «Я почувствовал себя спокойнее: эти вопросы и ответы были как-то привычны, обычны. Я мог закрыть глаза, обдумать свой ответ и почти забывал, что Великий Лунарий безлик…»[607] Каким бы странным ни был облик инопланетян и какими бы недоброжелательными и непостижимыми ни были их эмоции и намерения, их способность к общению с людьми и друг с другом во многом воспринималась как данность. Светящиеся конусы и цилиндры в произведении «Ксипехузы» (Xipéhuz, 1888) Жозефа-Анри Рони-старшего намереваются уничтожить человеческую расу; их вывернутые наружу формы и органы чувств не похожи ни на одну из форм жизни, известных осторожно наблюдающему за ними кочевнику Бакуну. Тем не менее он вскоре обнаруживает, что они общаются посредством символов и способны «мыслить отвлеченно, как и люди»[608]. В произведении Камиля Фламмариона «Конец мира» (Fin du monde, 1894), когда марсиане посылают землянам телефотограмму с предупреждением о надвигающемся столкновении Земли с кометой, которая упадет где-то в Италии (сообщение завершается советом «Выбирайтесь из Италии»), существование марсиан или их способность сообщать идеи, понятные людям, не вызывают особого скепсиса. Споры разгораются вокруг того, действительно ли марсиане знают референт имени «Италия» – это одно из субъективных частных обстоятельств, отсутствующих в структурной схеме путей Карнапа (ил. 5.9)[609]. В космическом сообществе, придуманном этими писателями, совершенно иные чувства, эмоции и даже тела не препятствуют общению существ, обладающих интеллектом. Нужно лишь закрыть глаза, остановив поток отвлекающих, искажающих, тревожащих образов, и подумать об объективности.
Ил. 5.9. Выбирайтесь из Италии. «Марсианское сообщение проецируется на экран», Camille Flammarion, La fin du monde (Paris: Flammarion, 1894), p. 133. На переполненном открытом заседании Парижской академии наук присутствующие изучают фотофоническое сообщение на иероглифообразном коде, посланное марсианскими астрономами в апокалипсическом романе Фламмариона. Хотя до того Марс не выходил на связь с Землей, дешифровка сообщения не вызвала затруднений; по карте опознается Италия (точнее Рим, еще точнее Ватикан) как точка удара кометы. В подобных футуристических фантазиях конца XIX в. общение с инопланетянами редко является проблемой; мыслящие существа, какой бы странной формой они ни обладали, как предполагается, понимают друг друга.
Разумеется, это были экстравагантные сценарии из научной фантастики, а вовсе не повседневный опыт ученых. Однако на более приземленном уровне волна международных сотрудничеств (и международных соперничеств), захлестнувшая науку в конце XIX века, создала практические проблемы сообщаемости, беспокоившие даже ученых-полиглотов. Большие международные конгрессы напоминали собрания дипломатов, спорящих по поводу договоров, а в дополнение к ним – национальные делегации, конфликты интересов, долгая память о былых неудачах и почестях и византийский протокол. К примеру, переписка по поводу масштабного проекта звездной картографии, известного как «Небесная карта» (Carte du ciel), который был инициирован международным конгрессом в Париже в 1887 году, полна интриг и конфликтов, разгоревшихся между национальными делегациями, и попыток найти лингвистически одаренного председателя (был избран Отто Вильгельм Струве, директор Пулковской обсерватории в России). Сохранилась пухлая папка, забитая тщательными приготовлениями к вечерним ужинам конгресса вплоть до скрупулезных схем рассаживания гостей[610]. Даже между учеными, собравшимися ради общей цели (картографирование неба, определение гравитационной постоянной, стандартизация метра), бесконфликтное общение, как показывала практика, не могло считаться чем-то само собой разумеющимся[611].
Во второй половине XIX века, когда усилились перемещения ученых из лаборатории в лабораторию, с конгресса на конгресс, из университета в университет, моменты взаимного непонимания стали рутинной частью научной жизни. Даже таким домоседам, как Чарльз Дарвин, приходилось справляться с публикациями на иностранных языках[612]. Возможно, такие встречи были фоном для сравнения психолога-компаративиста К. Моргана Ллойда, что понимание разума собаки лишь количественно, а не качественно отличается от попытки вникнуть в разум иностранца[613]. Когда Фреге заявлял, что «чем более строгим является изложение в научном отношении, тем менее заметна национальная принадлежность его создателя и тем легче оно поддается переводу», он выражал не только идеал объективной мысли, но и метод ее проверки, слишком хорошо знакомый современным ученым[614].
В свете фантазий о внеземных путешествиях и путешествиях по всему миру постулируемое математиками и логиками сообщество всех мыслящих существ выглядит весьма уютным. Несомненно, некоторые из его потенциальных членов связывали комфорт с товариществом, которое они надеялись обрести в этом сообществе, беседуя о структурах сквозь время и пространство. Истощенный и изолированный от всех своей требовательной работой в математической логике, Рассел писал другу о том, что его утешает: «Воображаемые беседы с Лейбницем, в которых я рассказываю ему, какими плодотворными оказались его идеи и насколько более красивым, чем то, что он предсказывал, оказался результат; а в моменты уверенности в себе я представляю, что в будущем студенты будут так же думать и обо мне. Существует „сообщество философов“, как есть и „сообщество святых“, и во многом именно это помогает мне не чувствовать себя одиноким»