[615]. Эйнштейн тоже искал утешения в «рае» за пределами личного, населенном «друзьями, которых невозможно потерять», «людьми моего типа, [которые] во многом оторваны от сиюминутного и просто личного и которые посвящают себя постижению вещей в мышлении»[616]. Практика механической объективности была уединенным и парадоксально эгоцентричным поиском – ограничением самости посредством самости, ограничением воли, утверждаемым самим актом отвержения воли. И наоборот, структурная объективность требовала самоустранения или, по меньшей мере, самоограничения, избавления от всего, кроме мышления, чтобы стать частью сообщества.
Некоторые, например Пуанкаре и Карнап, переживали это стирание индивидуальности как жертвование. Но другие, включая Рассела и Эйнштейна, приветствовали его как освобождение, «побег от частных обстоятельств и даже от повторяющегося человеческого цикла рождения и смерти в целом»[617]. Третьи же, вроде Пирса и британского статистика Карла Пирсона, не могли примириться со своим разумом. Оба считали, что «самоустранение», как назвал это Пирсон, возможно ценой героической борьбы с самовлюбленностью во имя долга. Для Пирса это долг стремиться к логической обоснованности, для Пирсона – долг идеального гражданина (по его мнению, уже воплощенного в человеке науки) «выносить суждения, свободные от личных пристрастий»[618]. Однако оба иногда писали о достижении безличности в науке и с ее помощью как вершине самосовершенствования, побеге от «этого утомительного чертенка, человека, и от самого назойливого и неудовлетворительного в этой расе – от самости»[619].
Но практики структурной объективности – Begriffsschrif Фреге, панорамные обзоры теорий Пуанкаре, страстная нейтральность Карнапа, «сообщество философов» Рассела – были предназначены не только для подавления субъективности. Они выражали тоску, равно как и страх – жажду общего мира, причем не просто переживаемого, а сообщаемого. Для сторонников определенного типа объективности даже божественное знание природы вещей, если провалило проверку на сообщаемость, не могло быть наукой. Усилий ученых XIX века подавить патологии воли было недостаточно. Изготовление образов на условиях самоограничения не могло удовлетворить многих философов-физиков и философов-математиков начала XX века, чьи тревоги были гораздо глубже. Они подозревали собственную психологию, сомневались в обманчивости наивной визуализации и пренебрежительно относились к мировоззрениям и школьным философиям. В конечном счете структурная объективность, возможно, служит истине не так хорошо, как космическое сообщество, «универсальная гармония» Пуанкаре.
Концепции объективности определялись любопытной параллелью между самостью и миром. Со стороны мира значение имели только структуры – не явления, не вещи и даже не научные теории о вещах. Наблюдаемые явления и предлагаемые математические модели, первичные и вторичные качества оказывались для структурной объективности лежащими в одной плоскости: не столько нереальной, сколько несущественной. В пределах научной самости учитывался лишь небольшой кусочек мыслящего существа, очищенного от всех воспоминаний, чувственного опыта, превосходств и недостатков, короче, индивидуальности – всего, кроме способности «производить рассуждение, столь же истинное для каждого отдельного разума, как и для него самого»[620]. В структурной объективности не столько устраняли самость ради улучшения познания мира, сколько переделывали самость и мир по образу и подобию друг друга. Они были очищены до скелетообразных отношений, узлов в сети, познающего и познаваемого, превосходно приспособленных друг к другу. Немецкий математик Герман Вейль выразил это с помощью метафоры, оказавшейся исключительно запоминающейся: инварианты при осуществлении преобразования. Пытаясь объяснить понятие «абсолютного эго [das absolute Ich]» Иоганна Готлиба Фихте и Эдмунда Гуссерля, Вейль пришел к аналогии, взятой из проективной геометрии. Точки обозначают объекты в мире; упорядоченные тройки [координат] определяют положение точек в координатной системе для субъектов. Если упорядоченные тройки рассматриваются только как числа, «опыт чистого сознания», то эти численные отношения при изменении координатной системы останутся неизменными (т. е. при любом произвольном линейном преобразовании). При таких преобразованиях все субъективные эго «обладают равными правами» – при условии, что рассматриваются только объективные отношения, понимаемые как противоположные геометрическим точкам, сохраняющим неустранимую индивидуальность[621].
Для Вейля – как для Карнапа и Кассирера – специальная теория относительности Эйнштейна была стимулом для новой научной философии, сердцем которой была структурная объективность. Эйнштейн всю свою карьеру размышлял о значении объективности в физике. Его взгляд мог быть и был принят как форма структурной объективности. Однако тщательное прочтение его размышлений об объективности в связи с относительностью открывает более тонкую позицию.
Эйнштейн настаивал на том, что в ньютоновской теории «настоящее» однозначно идентифицирует точки во времени для всех систем отсчета: «Молчаливо предполагалось, что четырехмерный континуум можно объективно расщепить на время и пространство, т. е., что [момент] „сейчас“ имеет абсолютное значение в мире событий (значение, независимое от наблюдателя)»[622]. Эйнштейн считал, что специальная теория относительности разрушает объективность, которая характеризовала время само по себе. Время могло быть определено объективно только вместе с пространством. Он утверждал, что мы строим идею пространства, используя понятие твердого тела (тела, которое может перемещаться без изменения состояния). В частности, разметить пространственные координаты евклидова пространства можно при помощи твердой линейки. Как можно аналогичным образом определить общедоступную (разделяемую) идею «сейчас»? Придуманное Эйнштейном в мае 1905 года решение этой проблемы – заключительный шаг в построении специальной теории относительности – состояло в установлении процедуры для не-произвольного определения «одновременности» в удаленных точках. Одинаковые часы размещались в точках А и В. Эйнштейн синхронизировал их: посылал световой сигнал от А к В, тот отражался от В и возвращался к А, затем измерялось общее время пути в оба конца. Если этот путь занимал, скажем, две секунды, то разумно предположить, что путь в один конец занимал одну секунду. Так что если часы А посылают световой сигнал в полдень, то часы В надо выставлять на полдень плюс секунда, как только доходит вспышка сигнала. Таким способом Эйнштейн получал критерий «объективного» времени, как он это называл, – два события были одновременны в какой-либо системе отсчета, если происходили в одно и то же время, при условии измерения синхронизированными часами[623].
Вот первое затруднение: в специальной теории относительности два события, одновременные в одной системе отсчета, движущейся с постоянной скоростью, не одновременны в другой: по словам Эйнштейна, «для пространственно протяженного мира понятие „сейчас“ теряет свой объективный смысл. В связи с этим пространство и время должны рассматриваться как объективно нераспадающийся четырехмерный континуум, если желают выразить содержание объективных отношений без ненужного произвола»[624]. Иными словами, два наблюдателя будут расходиться во мнениях по поводу разделения двух событий и пространственно, и темпорально – нет никакого однозначного разделения между разностями в пространстве и разностями во времени, которое было бы общим для всех наблюдателей. Здесь полезна аналогия. В евклидовом пространстве «разность [координат] x» и «разность [координат] y» между двумя пространственными точками произвольны; эти разности зависят от ориентации координатной системы. Но Пифагор сообщает нам, что квадрат расстояния между двумя точками [(Δx)2 + (Δy)2] постоянен и не зависит от вращения координатной системы. Если от моего дома до вашего две мили, то так оно и есть. Эйнштейн настаивал (используя язык математика Германа Минковского в системе единиц, в которой скорость света равна 1) на том, что в случае теории относительности ситуация такая же: «квадрат пространственно-временного расстояния» [(Δt)2−(Δx)2] не зависит от инерциальной системы отсчета, даже если разные наблюдатели, движущиеся с постоянной скоростью, будут расходиться во мнениях по поводу временного различия (Δt) или пространственного различия (Δx), рассматриваемых отдельно друг от друга. По словам Минковского, «пространство и время обречены исчезнуть, останется лишь их соединение». Эйнштейн называл это соединение «объективным», хотя в его общей теории относительности пространственно-временной континуум Минковского был только частным случаем[625].
Второе затруднение: Эйнштейн не считал, что сама объективность исключительно объективна. В эссе 1949 года, посвященном Эйнштейну, философ Генри Маргенау предложил взгляд, который был и остается довольно распространенным среди философов: объективность – это то, что остается инвариантным при изменениях точки зрения, часто определяемых как групповые преобразования. Как и все структурные объективисты, Маргенау утверждал, что чувственный мир никогда не смог бы сам по себе гарантировать объективность – она не смогла бы быть поистине «независимой от наблюдателя». У объективности должно быть «как можно меньше антропоморфных черт. Под этим может иметься в виду, что реальность должна представать одной и той же для всех – представать в чувственном восприятии. Но это не может быть гарантировано в силу неотъемлемой субъективности всего нашего чувственного знания»