. Они служили пограничными столбами нормального, уводя диагностов от ложных атрибуций патологии. Кроме того, в начале 1900‐х годов метафизическая позиция, на которую опирался Грасхей, была широко распространена: ни один ученый не мог в одиночку всесторонне определить целый класс, состоял ли он из нормальных черепов или чего угодно другого. Неявная номиналистическая метафизика, преобладавшая в конце XIX века при механической объективности, начала терять свои позиции (ил. 6.1).
В этой главе речь пойдет о том, как притязание на механическое производство объективного образа было дополнено стратегией, открыто признававшей необходимость обращения к тренированному суждению в создании и использовании изображений. Ученые XX века поначалу редко, затем все чаще подчеркивали необходимость интерпретирующего взгляда при научном видении. Они стремились к интерпретированному образу, что стало по меньшей мере необходимым дополнением к явно недостаточному механическому образу, но зачастую речь шла о чем-то более весомом. Использование тренированного суждения в работе с изображениями стало ведущим принципом создания атласов. Если создатель атласа XVIII века считал очевидным, что требуется именно идеализация, то к середине XIX века многие ученые поставили на ней крест. Но история эпистемических добродетелей не стояла на месте. В начале XX века в различных дисциплинах росло число ученых, которых начинали тревожить ограничения механического образа, хотя при этом старые формы научного взгляда сохраняли свою силу. Иными словами, возникла новая возможность: видение, подвергшееся влиянию со стороны суждения, как целевая направленность научного взгляда.
Вместе с этой новой формой смотрения и новым статусом визуализации возник и другой способ воспитания научной самости. Самоустранение и стремление к пассивности по своей сути были сознательным выбором; в этом и состояла их моральная ценность – намеренная жертва, возложенная на алтарь научной объективности. Однако к 1920‐м годам после расцвета разных версий психологии бессознательного (фрейдизм был лишь самой известной из них) ученые, писавшие о том, как следует вести научную жизнь, уже не представляли ее как сознательную внутреннюю борьбу воли с самой собой[633]. На самом деле это была вовсе не борьба или, по меньшей мере, это была не та борьба, которая могла бы способствовать научным достижениям, что противоречило тезисам XIX века, заявлявшим об обратном.
Ил. 6.1. Нормальная разновидность. Rudolf Grashey, Atlastypischer Röntgenbilder vom normalen Menschen, 6th ed. (Munich: Lehmann, 1939). Грасхей переложил бремя классификации с автора на читателя, опубликовав серию «сыскных листков» (Steckbriefe), которые иллюстрировали далекую периферию нормального и тем самым отличали нормальное – со всеми его вариациями – от патологического.
Теперь можно было сказать, как это сделал сэр Питер Медавар, нобелевский лауреат по физиологии и медицине в 1970 году: «Жизнь ученого никоим образом не углубляется и не становится более основательной благодаря лишениям, тревогам, принуждению или эмоциональному утеснению»[634]. И точно так же самая важная интеллектуальная работа вовсе необязательно является осознанной, потому что открытие и озарение зависят от интуиций, которые внезапно вырываются из недосягаемых душевных глубин. Считалось, что такие «прыжки воображения» случаются в результате длительного обдумывания и отдыха и происходят «в те моменты, когда исследователь не работает над своей проблемой». Рассказав несколько историй о таких чудесных внезапных озарениях в науке, гарвардский невролог и физиолог Уолтер Б. Кеннон сравнил в 1954 году этот процесс с не слишком хорошо управляемой фабрикой: «Работа, протекающая на производстве под непосредственным контролем директора, подобна мозговым процессам, осуществляющимся под нашим неусыпным вниманием; но одновременно с ней в других частях промышленного предприятия протекают рабочие процессы, которые директор в данный момент не видит. Так же и с внесознательными процессами»[635]. Упрямство и настойчивость ничего не дают; лучше отложить проблему, а еще лучше, как уверял своих читателей в 1964 году эндокринолог Ганс Селье, хорошенько выспаться[636].
Великие научные свершения более не являлись исключительно вопросом терпения и трудолюбия; не были они и прометеевым даром или божественной искрой. Выдающимся способностям нельзя было научить, а вот интуитивному мышлению можно, даже если никто в точности не понимал, как оно работает. «Может помочь простое эмпирическое применение результатов наблюдений, касающихся стимулов, которые, как мы установили, развивают или затрудняют творческое мышление, даже если мы не знаем, как эти факторы работают. Даже процесс, который должен протекать в бессознательном без нашего участия, может быть запущен осознанным, рассчитанным усилием»[637]. Однако вмешательство воли тем и заканчивалось: волевые акты сами по себе исключались из бессознательного. Исключалась и воля, требуемая для подчинения тела и разума, поскольку наука перестала быть послушной долгу. Теперь было излишне убеждать потенциальных ученых в необходимости нескончаемой работы (леность и так была редка среди них)[638]. Во всяком случае, как советовал Медавар, новичку не стоит присматриваться к научной карьере, «пока он не выяснит, соизмеримы ли для него награды и компенсации научной жизни с разочарованиями и тяжелым трудом… Как только он ощутит то глубокое и более ценное ощущение, которое Фрейд назвал „океаническим чувством“ – награда за любое настоящее достижение познания, – он пойман на крючок и уже не сможет жить никакой другой жизнью»[639]. В психологии уготованного призвания (или пагубного пристрастия) не было места воле.
На стыке гипотез и данных – перекрестке, на котором ученые XIX века выбирали между добродетелью объективности и пороком субъективности, – их многочисленные наследники в середине XX века рекомендовали тренированное суждение и тренированные инстинкты. Гипотезы, как и наития, были общепризнанными путеводными нитями в исследовании и объяснении. При этом ошибки интерпретации считались неизбежными. Как понять, когда гипотеза вовсе не путеводная звезда, а мираж? Французский физиолог Шарль Рише в 1923 году предположил, что «знать, когда нужно упорствовать, а когда – остановиться, – это дар таланта и даже гениальности»[640]. В некоторых случаях настойчивость могла быть настоящим препятствием, увлекая ученого в бесконечные тупики[641].
Здесь не было правил и было гораздо меньше механических процедур, которые бы направляли ученого, – только компетентные, тренированные интуиции, ставшие новой формой правильного изображения. И хотя интерес к суждению, бессознательному оцениванию и игнорирующей протоколы экспертизе выражался в эксплицитной критике механической объективности, это была не та же самая критика, за которую ратовали Готлоб Фреге и его союзники по логико-философскому лагерю. Структурные объективисты с подозрением относились к объективности, основанной на референции и опыте; они предпочитали отношения, связанные в структуры, между которыми мог бы быть налажен безупречный обмен. Согласно Фреге, понятия чисел не выводятся непосредственно из их референции, а определяются тождеством: «одно и то же число» устанавливает соответствие между двумя множествами объектов, элемент за элементом. Подобным образом, суждение «Я вижу красное» не было прямой отсылкой к внутренней реакции индивида; скорее, оно было связано с цветом, расположенным среди других цветов спектра. Анри Пуанкаре, несомненно, ценил те виды интуиции, которые были в состоянии предоставить геометрия, топология и графические изображения функций, но в конечном счете, в общем и целом, структурные объективисты с сомнением относились к непосредственной ценности изображения, основанного на опыте и референции.
Повествовательная линия этой главы затрагивает другой тип сомнения по поводу механической объективности – сомнение, продолжающее цепляться за изображения (надлежащим образом переосмысленные) и явившееся из глубин сообщества ученых-эмпириков. Эта разгоревшаяся в XX веке борьба была нацелена на сохранение научного изображения при одновременном признании угасания веры в объективность, гарантируемую стремлением к автоматическому переносу объекта на бумагу. Речь пойдет о вновь обретенной в XX веке уверенности ученых – уверенности, которая была рождена профессиональной выучкой. Она позволила им взять на вооружение новейшие разработки в технике и производстве изображений, но отдалила от принципа самоотречения. Речь пойдет о вере, также новой, в то, что изображения можно оценивать, опираясь на научную самость, которая не сводима ни к ошибкам, ни к победам воли.
Если бы у создателей объективного изображения был девиз, он был бы таким: «Где раньше были гений и искусство, теперь будут самоограничение и процедура». Переход от рациональных образов к «объективным» открыл пространство изображения по ту сторону общих объектов (типов, идеализаций), чтобы задействовать конкретные объекты (индивидов, механические образы). В XX веке, как только пределы управляемой процедурами механической объективности стали более явными, авторы атласов стали один за другим заявлять о недостаточности объективности – комплексные семейства наблюдаемых явлений требовали тренированного суждения, чтобы сгладить, очистить или классифицировать изображения и тем самым сделать их пригодными хоть к чему-нибудь. Вместо четвероглазого взгляда