Он даже пристукнул карандашом по стеклу.
— У меня на носу маневры, а ты, Герасим, затеваешь… — взмолился Василий Константинович.
— Не буду предварять окончательный диагноз, но уже и сейчас могу констатировать, — врач привстал, больно ткнул пальцем в голую грудь пациента. — Сердце: не исключена острая стенокардия. — Ткнул в висок. — Давление!.. — Больно, как клешней, впился пальцами в плечо, повернул Блюхера к себе спиной. — А эта живопись?.. Хочешь получить заражение крови?
— Выпиши, Герасим, пилюль, вели, какую когда глотать, — честное слово, все проглочу.
— Нет, пилюлями не отделаешься: курс лечения в госпитале, в стационаре, а потом — санаторий.
— Ты с ума сошел! Я ж тебе втолковываю: маневры!
— Без тебя повоюют. Но если будешь беспрекословно выполнять все назначения, сможешь успеть.
Блюхер с трудом сдержался. Спорить бесполезно. На вид Герасим — деревенский мужичок, да еще этот сизый нос горького пропойцы, на самом же деле глотка в рот не берет, характер — железо, как его пальцы. Военный хирург. Профессор.
Он с трудом натянул китель. Вышел из кабинета вслед за медсестрой, торжественно несшей эту злосчастную, распираемую вклеенными листками анализов и лентами электрокардиограмм его «автобиографию», в прежние времена называвшуюся «Скорбными листами».
Знает он, что там, на этих листах, — не чернилами написано, а кровью и болью. «В области левого тазобедренного сустава спереди тянется рубец размером 30 сантиметров в длину… Подвздошная кость раздроблена и части ее удалены при операциях. Движения в области сустава ограничены во все стороны. При непродолжительной ходьбе появляется боль в пораженном месте…» Это еще в пятнадцатом году заполучил он восемь осколков от гранаты. После многих месяцев на лазаретной койке — дважды санитары отволакивали его в морг, посчитав, что солдатик уже отдал богу душу, — врачебная комиссия поставила крест на его службе, распорядилась, как тогда писалось, «уволить в первобытное состояние с пенсией первого разряда»… В апреле восемнадцатого, в кавалерийском бою с дутовцами, беляк достал его голову саблей. Благо, отделался шрамом на переносице. Потом — уже на Перекопе… На спине — рубец размером в две ладони. Вроде уже приноровился к нудной, неотпускающей боли. Да добавил Китай. Поход они начали в жесточайшую жару. В знойном, невыносимо влажном климате тропиков дали знать о себе все старые раны. Швы разошлись, загноились. Гнетущая боль усилилась. И прибавился нестерпимый зуд. Тело покрылось коростой — кожа северянина не принимала густых испарений чужой земли, укусов бесчисленных насекомых. Советский врач при группе советников растерялся перед такой напастью. Местные доктора шаманили, обмазывали пахучими, благовонными и зловонными, снадобьями, на какое-то время усмиряли боль и зуд, но излечить так и не смогли. Даже пользовали древней китайской иглотерапией — прокалывали тело в болевых точках серебряными иглами. Не помогало. Последний из целителей, покачивая шишкастой головой, изрек: «Болезнь не от внешних причин, а от внутренних — от нервов, неправильного обмена веществ и перебоев в самом организме». Но в войсках никто не должен был заметить его недомогания. Он требовал, чтобы советские инструкторы являли пример выносливости. Тем более он — главный военный советник. Ни в коем случае никаких паланкинов или прочих офицерско-милитаристских удобств. В общем строю! А коль в седле, так чтоб любо-дорого было смотреть!.. Сколько сотен верст пришлось отмерить ногами, чувствуя боль при каждом шаге…
Вернувшись из Китая, он подлечился. Думал, отделался от всего нестерпимо тяжкого, что случилось с ним там. Выходит, не отделался… Да и от памяти о недавнем не освободился. Так и нести этот груз. Неужто до тех пор, пока не «исключат из списков»?.. Ну и ну! Госпитальный коридор, что ли, наводит на такие мысли? Рано еще петь лазаря! Мы еще повоюем!..
Он даже расправил плечи и приосанился.
Симпатичная скуластая Алена остановилась у двери кабинета и терпеливо поджидала строптивого больного.
Глава третья
Алексей примостился у двери теплушки — и смотрел, смотрел…
За дверью, распахнутой, как его душа, для новых впечатлений, сначала и много часов кряду тянулось, разворачиваясь вширь, привычное и сосуще родное: болота вдоль насыпи, коричневые кочерыжки камыша, лядины, смешанные леса на низинах, черные боры по холмам, затихшие пожни, сжатая рожь в бабках, овес в пятка́х, покосы со стогами сена, лощины, прорезанные речушками, и неярко проблескивающие озерца, снова болотистые луговины… Хворощеватая, неуступчивая родная земля. Или вдруг выбегала на склон, а то и к самой дороге любопытная деревенька — ну в точности их Ладыши: те же дома на подклетях, по изгородям огуменков развешан лен, сушится на суках гречиха, хлеб в скирдах под островьями… Казалось, сейчас донесется до вагонной двери, ритмично вплетаясь в стук колес, глухой говор цепов в гумнах и защекочет ноздри запах мякины, выдавливая слезу…
Потом снова — на версты и версты — засохшие искривленные стволы, торчащие из черной ряски болот, чахлостой, пузыри — будто выныривали из кромешной глубины пучеглазые Нюткины нечистики. А то начинали подниматься гряда за грядой дубравы вперемежку с осинником, вдруг светлело — березки обсыпали бугор. И за ними дружиной вставал мачтовый сосняк. И снова тянулись дубравы, ельники, осинники. Деревья уже в золоте, сеют листву. Самые грибы, и наступает пора осенней ягоды. Все лето пропадает детвора с кузовками и лукошками в кущах. Взрослые могут потешить душу только в праздники и ненастные дни. Зато отправляются по лядинам на лошадях или на веслах, а домой везут возами и полными челнами. Нет избы, где не стояли бы кадки соленых груздей и волнушек, не висел бы в сенях пудовый мешок сушеных белых, да чтоб одни шляпки, да не лопухи, а с дно стопки и без единой червоточины. Бруснику, клюкву запасают в Ладышах тоже кадками. Клюква еще пойдет — вот прихватят первые морозцы. А блины, овсяные и житные, да пироги с брусникой Алексей уже отведал за тещиным столом, едва язык не проглотил. И земляники, и смородины, и малины, черники по этим местам — пропасть… Э-эх…
Никогда и не думал он, что так прикипела его душа к отчему краю. Вроде бы вот невидаль — их Ладыши, эти хмурые леса и болотные луговники… Все было извечно привычным и не думалось: хороша иль плоха, дорога́ иль безразлична. А вот как, оказывается, не просто отрывать от себя. Знал он, конечно, что где-то есть другие деревни и большие города… Да все, что за границами Ладышей, — чужая рубаха. Разом отсекло от дома, как ножом отрезало. И теперь все, что было, — воспоминания…
«Я не знала, что на елочке иголочки растут, я не знала, что забавочке винтовочку дадут!..»
Стучит, стучит дорога… И другие в вагоне песни — мужские, скрепляющие солдатское братство:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов!
И как один умрем
В борьбе за это!..
Но вот знакомое за дверью теплушки оборвалось: отступили леса, нет воды, распахнулись широкими просторами поля, присели, будто на корточки, избы по деревням.
Сколько потом ни видел Алексей деревень вдоль дороги, казалось ему, ни одна не идет в сравнение с Ладышами. Избы не больше, чем их баньки и житницы, ограды из глины, низкие, хлева. И не дранкой крыты, а соломой. Отец рассказывал, что и называются-то житницы в чужих краях амбарами. Народ одет тоже поплоше. У них как воскресенье, так все девчата в чуйках, шубках, крытых блестящим сукном или плюшем, да и у парней черные суконные пальто. А здесь — зипуны латаные…
Братья ехали в одном эшелоне, но приписаны к разным командам, а значит, в разных вагонах. Виделись только на остановках. Жадно, торопясь, говорили о дороге и о порядках, за многодневный путь установившихся в каждой теплушке. Федору все было нипочем. Алексея же попеременно захлестывали разные чувства: непривычно в тесноте-толкоте, все по приказу; когда заставляют дневалить, надо работать на других — печь-«буржуйку» топить, на станциях уголь, дрова добывать, воду и бидоны с горячей едой из вагона-кухни таскать. Одолевали тоскливые мысли об оставленном доме, о Нюте, еще не начатой толком их семейной жизни. А в то же время — все внове: вон как люди живут, какие домины в городах понастроили; машины по дорогам пылят, паровозы на станциях… Глядел во все глаза.
Одолели длинный мост через Волгу, вода в реке была черная… Потом Челябинск… Урал. Вершины гор уже припорошены снегом. Дивно́!..
Байкала, великого сибирского пресного моря, они так и не увидели — проехали ночью. Поздним пасмурным утром Алексей ухватил только край его, затянутый мглой, — Байкал особого впечатления не оставил.
В Чите теплушки с командой, где был Федор, отцепляли. Братья попрощались. А как писать друг другу, по каким адресам?.. Федька пошел к своему командиру: так, мол, и так, расстаемся, разъезжаемся в неизвестные края. Командир, усатый и губатый, чернущий, как цыган, достал из кожаной сумки тетрадь, поворошил:
— Арефьев Федор… Пиши: «Дальневосточный край, Читинский округ, поселок Верхнеалатуевский… Червоноказачий гусарский полк Кубанской кавалерийской бригады». Вот какой теперь твой адрес.
Алексей ахнул: червоноказачий гусарский!.. Не прогадал ли он со своим флотом?.. Федька и глазом не повел, будто и положено ему было стать гусаром.
Обнялись.
— Прощай, братень.
— До свиданьица. Значит, Федька, я тебе первый отпишу.
Еще раньше, на какой-то колготной станции, увидал он впервые матросскую форму: бескозырки с ленточками, бушлаты с пуговицами, начищенными до солнечного блеска, брюки клеш, полосатый треугольник в вырезе матроски на груди. Военморы были как на подбор: бедовые, мордатые, чубатые. Алексей представил: объявится при таком фасоне в Ладышах, перед Нютой и девчатами! В их деревне моряков отродясь не бывало.
Теперь, когда услыхал, что брата в гусары определили, завистливо скребнуло на душе. О гусарах он тоже не многое знал: «Ой, гусар удалой!..» Да еще из какой-то школьной книжки. Но от самого названия веяло удалью. Да еще червоноказачий!.. На короткой стоянке он подошел к своему командиру, тоже усачу, только не черн