Положив трубку, он довольно долго стоит, медлит, глядя на трещину в подоконнике, откуда бесконечной цепочкой выползают муравьи. Сколько же их? Не сосчитать. Многоточечность, только в ней и смысл, больше ни в чем. Почему это успокаивает?
Пора, Астрид права. Он всегда знал, что этот момент придет так или эдак, но рисовал себе все иначе. Не думал, что спасение будет настолько невразумительным и зыбким. Возможно, именно так и должно быть. Каждый день после отъезда из дома оттиснулся на нем как нутряное, животное, примитивное усилие, и ни на чем из этого он не задерживается мыслью, смаковать тут нечего. Выживание не учит, не воспитывает, только унижает. То, что вспоминается сколько-нибудь ясно, он гонит, заталкивает вглубь. Это часть необходимого, чтобы идти дальше.
Идти дальше, потому что рано или поздно дойдешь до конца. Южная Африка изменилась, обязательного призыва уже два года как нет. Он дезертировал из армии, и боже ты мой, теперь он герой, а не преступник, поразительно, как быстро все перевернулось. Только вот мало кого интересуют сейчас такие вещи. Герой, преступник, это уже прошлые дела. Ты всего-навсего еще один оборванец, который несколько лет провел в бегах, прятался в диких местах Транскея, а потом в Йоханнесбурге, еще вопрос, какие джунгли хуже. Когда необходимо выжить, делаешь, что приходится. Даже за счет, так сказать, собственного достоинства. Ха, Антон, чего уж там, достоинство первым делом пошло к чертям, ты выбросил его на обочину, как грязную тряпку, и это была лишь первая стадия, первая ступенька вниз, дальше куда хуже. Картины грязных дел, совершаемых в нечистых комнатах, дел болезненных и для души, и для тела, и все это без колебаний, просто чтобы дышать еще один день, дышать, не предпринимая ничего, абсолютно ничего ради чудеснейших лет твоей юной жизни… И плевать, кого, на хер, это колышет? Другие страдали намного, намного больше тебя, впрочем, это едва ли не к каждому приложимо, что бы на его долю ни выпало. В итоге только и можешь сказать, что дотерпел до перемен и послаблений, до времен, когда не надо уже прятаться. Держаться, держаться и додержаться, вот оно, старое южноафриканское решение.
Час за часом он беспокойно ходит по квартире, выглядывает в окна, где за голыми ветками протянулись улицы Йовилла[28], открывает и закрывает шкафы. Можно подумать, ищет что-то, но на самом деле нет. Он уже решился, и это у него инвентаризация такая, подведение черты. Тут ничего ему не принадлежит, кроме скудной одежды и немногих книг. Остальное – имущество женщины изрядно старше него, с которой и за чей счет он прожил в этих комнатах много дней. Слишком много, как они оба с некоторых пор понимают.
Он пишет ей записку и оставляет на кухонном столе. Дорогая моя. / В попытке сыграть со Святым Духом в русскую рулетку и одержимый злополучным стремлением установить мировой рекорд пребывания среди ядовитых змей и попасть благодаря этому в Книгу Гиннесса, мой дуралей папаша заполучил в подарок кому. Я, честно говоря, опасаюсь худшего. Как ты знаешь, мы с ним не разговаривали с похорон моей матери, но сейчас я решил, что пора мне отправиться, скажем так, домой. Возможно, не на столь уж малый срок. / Прости меня за это и за многое, многое другое. Включая новую просьбу, самую, надеюсь, распоследнюю, о деньгах. Да, помню, мне уже приходилось просить тебя снизойти к моим обстоятельствам и все такое. Но сейчас я правда в отчаянном положении, и вместе с тем этот поворот событий означает, что, может быть, очень скоро я сумею полностью вернуть тебе то, что задолжал. Реквизиты у меня те же. / Вопреки тому, как это выглядит, я по-прежнему очень тебя люблю. А.
Ему приходится обзвонить ряд знакомых, прежде чем кто-то соглашается его отвезти. Слишком усердно он использовал почти всех, кого знает, он насторожил и утомил людей своими просьбами, это слышно по голосам. Даже у того, кто согласился, есть на то причина, о которой он сообщает, едва выбрались на шоссе до Претории. Знаю, не самый подходящий день для такого разговора, но у меня сейчас довольно туго с финансами. Поэтому, когда сможешь, я был бы очень признателен…
Понимаю, говорит ему Антон. Я обязательно отдам долги всем и каждому, но ты у меня, клянусь, самый первый в очереди.
За последние месяцы он ровно в том же заверил еще пару человек и каждый раз клялся горячо и искренне, но сегодня уж тем более, потому что действительно настал поворотный момент, он это чувствует. Отправив себя в изгнание, он совершил ужасную ошибку. Возвращение – единственный выход. Никаких если, только когда. И он все отчетливей уже, приближаясь к источнику, ощущает набухание надежд, словно дыня спеет прямо под твоей рукой.
Весь окружающий мир засиял благодаря этому. Антон первый раз после смерти матери едет из Йоханнесбурга в Преторию. Девять лет! И смотри, как все изменилось, как пышет изобилием бурый велд, новая застройка вдоль всего шоссе, офисы, предприятия, таунхаусы, экономика расцвела, по жилам земли опять побежала кровь. В Зданиях Союза[29] – новая, демократическая власть! Он видит, въезжая в город, эти почтенные фасады из песчаника на фоне гряды холмов, мягко подсвеченные зимним солнцем. Интересно, там ли сейчас Мандела, сидит ли за своим столом? Из камеры на трон, и в мыслях не было, что увижу такое в жизни. Господи Иисусе, до чего быстро это перестало выглядеть чем-то необычным! Когда в прошлый раз, Господи Иисусе?
Его высадили у главного входа в больницу, и он, словно крохотный микробик, километр за километром прокладывает себе путь по ее кишечнику. Ничего себе образ, но в чем-то уместный, обстановка располагает. До чего же всегда печальны, сокрушены сидящие в больницах, и это только лишь посетители! У пациентов, разумеется, дела еще куда хуже. Нет причины здесь быть, кроме болезни или травмы у тебя или близкого человека. Радости в этих стенах не ищи.
Реанимация скверней всего, в этой зоне разлит зеленоватый подводный сумрак, нигде не видать ни единого окна. В наружном помещении такая же скорбная армия встревоженных близких, хотя тут, конечно, причин для тревоги еще больше. Он замечает Астрид, и в ту же секунду она замечает его, ее широкое лицо от удивления становится еще шире.
Я так рада, что ты приехал, шепчет она ему в ухо, крепко обнимая его, слишком крепко, после чего остается тошно-приторный фантом ее духов. Он несколько раз за эти годы виделся с Астрид, она помогала ему деньгами и была для него единственным связующим звеном с семьей, но его опять сейчас поражает ее превращение в раздавшийся вариант юной Астрид, стройность так после беременности и не вернулась, и сейчас она шаровидное эхо мужа, круглого маленького Дина, который идет к нему подпрыгивающим шагом, протягивая короткопалую руку. Привет, Антон, рад тебя видеть.
Гляньте-ка, восклицает дядя Оки. Йирре хей! Ну надо же!
Тон шутливо-изумленный тем, как сильно преобразился племянник. От самого же Оки, изъеденного эмфиземой, осталась, по сути, шелуха. Да, все они стали другими, еще бы, время на каждом из наших лиц сыграло свою музыку.
Меньше всех изменилась тетя Марина, стала, может быть, чуть послабей и несколько менее твердой в своих убеждениях. В том, что касается племянника, она, Антон знает, взяла сторону его отца, ничего удивительного, но сегодня, сразу видно, она не настроена конфликтовать. Ее младший братишка рухнул во цвете лет, позднее ранимое дитя, довесок в семье, ему полагалось бы пережить их всех! Она плакала, и ее боевая раскраска потекла. Он клюет ее в щеку, и на губах остается вкус увлажняющего крема и соли.
Теперь они просто стоят там все, добавить почти что и нечего, чувствительная сцена окончена. Его появление лишь слегка расшевелило остальных, что, в конце концов, в этой драме особенного, блудный сын вернулся, видели такое уже. Быстро делается скучно. Возвращаешься после многолетней отлучки, и поверхность тут же смыкается, как будто ты и не пропадал. Не семья, а зыбучий песок.
На ком Антон пока еще не сосредоточил внимание, это на отце, хотя он так близко. Как у него дела, если не секрет?
Неважно, вполголоса отвечает Дин. Ночью была остановка дыхания.
Но сейчас-то он стабилен!
Она его цапнула в артерию, говорит Дин. К сожалению. Так доктор Рааф нам сказал. И у него пошла какая-то аллергическая реакция…
Не змея виновата, твердо говорит Марина. Моего брата убил пастор.
Но он не умер, кричит, содрогаясь, Астрид. Почему, ну почему все так говорят?
Можно его увидеть?
Посещения тут по четыре человека максимум, десять минут, один раз утром и один раз вечером. Но медсестра отделения, бритоголовая, строгая, проявляет к нему некую официальную жалость.
Сын? спрашивает сердитым тоном. Можете зайти на минуту.
Он истолковывает это как дурной знак, время, может быть, на исходе, и, надев, как велено, медицинскую маску и перчатки, следует за ней в саму палату, замкнутую, как подземная гробница. Там стоит негромкое гудение, царит атмосфера тихого механического усердия, сосредоточенного на немощных телах, лежащих на койках. Па в дальнем углу, в него введены всевозможные трубки, которые, впрочем, создают обратное ощущение чего-то не входящего, а выходящего из него наружу, высасывающего жизненную силу для подпитки какой-то внешней системы. Под зеленой простыней у него вид чего-то сморщенного, выпотрошенного. Не одна кожа, но почти. Совсем не такой, каким я его помню.
Привет, Па. Это я. Антон.
Он вслух это произносит? Так или иначе, на него неожиданно накатило. Мне, оказывается, не все равно, обнаруживает он с изумлением. Да, надо же, мне, выходит, не насрать.
Я вас тут оставлю на минуту всего, говорит суровая медсестра.
Она задергивает вокруг него занавеску, но не до конца, часть палаты остается видна. На соседней койке Антон видит чернокожего мужчину, запеленатого, как мумия. Фервурд, должно быть, в гробу переворачивается, неужели больницу до сих пор не переименовали? Больной громко стонет из-под бинтов, нечленораздельно, или, верней, на незнакомом языке, на языке боли. Апартеид рухнул, гляньте-ка, мы умираем теперь друг подле друга, в тесной близости. Жить бы еще друг с другом научиться.