А, сестры! Нет, мы не один год пытались с ней связаться. А сейчас просто необходимо с ней поговорить. Пожалуйста, передайте ей мою просьбу позвонить мне.
Вы меня не слушали, говорит Маман, ее раздражает эта напористая, убежденная в своей значимости женщина, кого-то она ей напоминает, трудно вспомнить, кого. Слушали бы, поняли бы, что мы не можем ее найти.
Амор пропала. Исчезла. Но мы слыхали такое уже, и она всегда обнаруживается, если знать, где искать, вполне осязаемая, реальная, отнюдь не эфемерная.
Что она сегодня, сейчас, в эту самую минуту делает? Обтирает чье-то ослабленное тело на койке. Амор в больничной палате, печется о больных. Все та же картина, тут ничего не изменилось, кто сказал, что Амор куда-то делась? Она в другой больнице, только и всего, но больные и умирающие везде примерно одни и те же, их беды универсальны, и уход за ними более-менее одинаков. Обратите внимание, как нежно, с какой заботой она делает свое дело, перемещая мягкую влажную ткань по чувствительной поврежденной коже. Как затем промокает больное место сухим, как перевязывает рану, как помогает пожилой пациентке одеться. Ну как, моя хорошая? Удобно? Лучше немножко стало? Позади сегодня не один час такого служения, и впереди еще часы и часы.
Вечером проследуем за ней по двум-трем улицам туда, где она живет, и, если бы не униформа, вы бы не выделили ее из толпы возвращающихся по домам, ничего в ней такого особенного. Как и в ее маленькой квартире-студии на четвертом этаже ничем не примечательного дома. Входишь сразу в скромную жилую комнату, с ней соединена кухонька, за дверью ванная с туалетом. Спит она на футоне, он скатан в углу, обстановка скудная донельзя: стул, стол, встроенный шкаф. И всё, собственно. Судя по прямоугольникам чуть-чуть другого цвета на стене, она сняла с нее пару картин и убрала с глаз долой.
Она чувствует, что вспотела, униформа липнет к коже, и она раздевается, заставляя себя снимать одно за другим в случайном порядке, а не в том определенном, к которому она навязчиво склонна. Все хорошо, Амор, никакой беды ты этим не накликаешь… Ей бы хотелось принять ванну, но нельзя. Водохранилища почти опустели, и подача воды нормируется, поэтому она только принимает душ, две минуты всего, и не сливает воду из ванны, она пригодится. Приготовила бы ужин, но электричества опять нет. Да, и тут тоже, по всей стране это происходит, долгие энергетические провалы в темноту. Сеть приходит в негодность, нет текущего ремонта и нет денег, дружки президента все разворовали и дали деру. Нет света, нет воды, тощие времена в краю изобилия.
Амор не очень расстроена, поест позже, когда дадут свет. Сидит пока что у окна жилой комнаты, завернувшись в полотенце, и смотрит на гору, озаренную последними лучами. На коленях у нее пристроилась кошка. Нет, не пристроилась, кошки у нее нет. Но позволим ей хотя бы пару комнатных растений, зеленеющих в своих жестянках на подоконнике. Она уделила им немного воды из той, что в ванне.
Почти середина лета, и дни долгие, белые и стеклянистые. Может еще пойти дождь, даже сейчас, в декабре, но всю зиму только слегка брызгало, поэтому надежды мало. Погода везде меняется, трудно этого не заметить, но чтобы целый большой город остался без воды? Это уже чересчур! Из-под всего слышна подспудная нота тревоги, высокий звук, или не звук даже, а скорее вибрация, земля, высыхая, сжимается под тобой. Крак-крак, заклепки расклепываются. Люди обеспокоены, и беспокойство, медленно сгущаясь, перерастает в страх перед приближающимся Днем Зеро, когда краны пересохнут окончательно. Можете такое вообразить? Очень скоро, глядишь, и воображать не придется.
Но трудно пока что не получать удовольствия от тепла, от золотого солнечного ливня. Как тут не открыться, как не распахнуть себя перед этой щедрой лучезарностью? Кажется, что повсюду в Кейптауне ум отходит на второй план, уступая место телу, которое обнажается на пляжах, рассекает морские волны, топчет горные склоны. Город для молодых, щеголяющих своей силой. Но как быть остальным, кто не молод и не силен? На тротуарах, под мостами, у светофоров растущая масса немощных, истощенных и увечных, выставляющих напоказ свои болячки. Делаешь что можешь, этому поесть, этому наготу прикрыть, но они неисчислимы, их нуждам конца нет, и Амор очень устала уже.
Работа, кажется иногда, ест ее поедом, хотя она вовсе даже не против. Щедро подбрасывает дрова в топку, незачем их беречь. Только к этим телам она и прикасается сейчас, к уличным, выброшенным на обочину, и к больничным. Старается облегчить их боль. Остатки моей нежности, сохраненные для тех, кого я знать не знаю, кто знать не знает меня. Любви больше нет, одна только доброта, но она, может, и посильней будет, чем любовь. Долговечней во всяком случае. Хотя ведь я любила в свое время, когда была способна. Кого, Амор? С кем жизнь сводила, мужчин, женщин. Тела, имена, что за важность, сейчас я одна. И себя-то попробуй не разлюби.
Она получала последнее время кой-какие сигналы, намеки на возможность самой однажды пересечь черту и пополнить ряды бессильных и больных. После полудня, если безветренно, жара порой зависает, и делается нестерпимо тяжко, избавления нет нигде. Вся твоя энергия устремляется в голову. Такой как раз момент у нее сейчас, кажется, что вспыхиваешь огнем. Перестает кормить пациентку, надо чем-нибудь обмахнуться. Потом внезапная слабость, приходится сесть, рухнуть даже на край койки. Что это такое? Кто-нибудь еще почувствовал?
Не сразу, но до нее доходит, что больше никто не расплавился. Только я. Жар идет изнутри, мотор работает на повышенных оборотах, бензобак пустеет, выхлопная труба дымит. Такое, по крайней мере, ощущение. Эти приливы у нее уже год с лишним, пора бы привыкнуть, но до сих пор всякий раз удивление. Кто меня поджег?
Желто-голубое газовое пламя. Из трубы наверху клубами черный маслянистый дым. Чередой туда, друг за другом. Фу. Лучше не думать о том, как это может происходить, о скворчащей коже и капающем жире. Душа, конечно же, только душа имеет значение.
Проститься с Антоном мало кто пришел, налицо пестрая смесь полудрузей и членов семьи, да еще пара-тройка прибившихся. Оно и лучше, пожалуй, никаких крупных излияний и горестных страстей, проще будет всем идти дальше, оставить позади эту унизительную историю, инцидент, по сути. Маман, которая все организовала, может, однако, смотреть на происходящее только сквозь самые темные свои солнечные очки. Ее супруг, милый старичок и военный преступник, тоже здесь, но последние полгода деменция у него быстро прогрессировала, и он благожелательно моргает, поглядывая по сторонам и плохо понимая, где он, хотя его вполне устраивает эта зеленая травка перед приземистым кирпичным зданием. Внутрь пока нельзя, там еще идет предыдущая церемония, поэтому все стоят, ждут, примерно дюжина человек в общей сложности, бо`льшую часть Дезире никогда раньше не видела. Она близка все утро к тому, чтобы зареветь, несмотря на таблеточку от Маман и на дыхательные упражнения по методике пранаямы, которые обычно ее успокаивают.
К счастью, Моти тоже здесь, стоит с закрытыми глазами, сложил руки на груди и созерцает свою сердцевину. Так умиротворяет, так центрирует его присутствие! Дезире попросила его сказать на церемонии несколько слов, и он рад это сделать, ради нее, естественно, Антона он ставил невысоко и не очень хорошо знал. Да и никто, выясняется, не ставил Антона очень уж высоко и не знал толком, и даже люди вроде бы близкие были от него далеки.
А где Амор?
Вопрос наконец-таки выпрыгивает из уст Саломеи, он довольно долго в ней сидел, дожидаясь, чтобы его выпустили. Потому что она тоже, конечно, тут, от нее не избавишься, вертикальная, будто восклицательный знак, в своем жестком церковном платье.
Никто не знает, как с ней связаться, бросает Дезире служанке, чтобы отстала.
А не позвонили ей почему?
У нас нет ее номера.
У меня есть.
Что?
У меня есть телефон Амор.
И чертовка роется в сумочке, достает телефон, вглядывается в экран, жмет. Сколько дней потеряно!
Но почему ты мне не сказала? Слова, вылетая, шипят, как под сильным давлением, потому что Дезире вдруг осознала, что ей и это вменят в вину, сочтут непростительной оплошностью. Довела мужа до самоубийства и не дала родным с ним попрощаться! Вот что скажут люди, и всего этого можно было бы избежать, если бы дура не молчала.
Вы меня не спрашивали, говорит Саломея.
Ладно, не сейчас, потом с этим разберемся! Дезире зла и пристыжена, она бочком тихо пробирается к матери и шепчет ей на ухо. Представляешь, у нее был все время ее номер…
У кого? Чей номер? Маман не понимает половину из того, о чем ее дочь последние дни талдычит. Винит в этом восточные поверья, которыми она увлеклась, будем надеяться, временно.
У служанки. Амор дала ей свой телефон. Ей дала, а нам почему-то нет!
Амор? Имя медленно пробуждается от сна. А, ясно. Поздно, шатци, сейчас ничего уже не поделаешь.
Вопрос о младшей сестре имеет для Маман всего-навсего техническое значение, и, так или иначе, двери ритуального зала открываются, и выходит предыдущая группа. Людей много, покойник явно был популярен, и мы, ожидающие своей очереди, напустили на себя некую искусственную беззаботность. Вслух такое никогда не говорится, но даже здесь не обходится без соперничества между группами, и возникает оттенок неловкости, потому что Антона Сварта хуже знали и меньше любили, и мы чуть сильнее нужного спешим войти внутрь из-под яркого света.
Только одна задержалась снаружи. Саломея все время думала, что Амор еще появится, пусть даже, как раньше, в последнюю минуту. Ей и в голову не приходило, что она может не знать. Кто-нибудь должен был известить! И вот она одна на лужайке, поднесла к уху телефон. Сигнал, который она посылает, прыгает по невидимым волнам от вышки к вышке, прежде чем принять доступную слуху форму в углу комнаты вдалеке отсюда. Автоответчик, на нем голос, давний, памятный. Ох, Амор, Амор. Это я, Саломея. Извини. Плохая у меня новость.