Обещание — страница 11 из 20

и вот тогда – из солнечного сна —

ты – старой девочкой, безвременной старухой,

ты так внимательно взглянула – на меня.

Но все сама отлично понимая,

ты поперхнулась собственной судьбой —

и засмеялась – вечно молодая —

над нашей пошлостью и трусостью мужской.

...Мой сон прошел, но я не просыпался,

и снилось мне, что я плыву во сне,

как и положено мужчине, содрогаясь

от отвращенья – к самому себе.

Надеюсь, верю, знаю – непременно

настанет день, когда при свете дня,

с таким же ласковым, бесстыжим сожаленьем

один из вас – посмотрит на меня,

и станет мне так ясно и понятно,

что все, что есть, – не стыд, не пыль, не прах,

а только – розовые голубые пятна

в моих смеющихся – еще живых – глазах.

ШИПОВНИК – РАСПАДАЮЩИЙСЯ НА ЧАСТИ

Все сбудется – не завтра, не сегодня,

не в этой жизни и не после смерти...

Но боже, как горит твоя изнанка,

что мне все кажется, что мы с тобой бессмертны.

Как тот – другой – трепещущий у школы,

измятый весь, с пурпурной головой

(да не измятый ты – лиловый ты, лиловый,

вульгарный, страшный,

черный, черный – мой!).

А был еще один – с чуть розоватой кожей,

когда я тоже выбился из сил

и только повторял: о боже, боже, боже...

Мне кажется, что был еще – четвертый,

но я его забыл.

Да нет же, вот и ты —

меня в конце предавший

(ну, пусть на площади, ну, пусть перед народом),

зато я помню, как ты сладко пахнешь —

то кашей гречневой, то молоком, то медом.

– Я, столько лет к вам всем протягивавший руки,

как будто требовавший не любви, а денег, —

да неужели я не вынесу разлуки,

особенно когда она – навеки.

За то, что вы – своей мужской работой

меня с ума сводили ежедневно,

за то, что пахли вы – мужским и крепким потом,

мы с вами встретимся – (все сразу!) непременно.

...Но что-то мне сегодня подсказало:

не в этот раз и не на этом свете.

Нет, мой бесценный, это ты – бессмертен,

а я в тебе – умру, тридцатилетним.

За вас за всех —

трепещущих у школы,

сгоревший весь, с изнанкою лица...

– Да не сгоревший я, – лиловый я, лиловый,

пурпурный, розовый, багровый – до конца...

* * *

Кс. Р. и Е. Р.

В тот год, когда мы жили на земле

(и никогда об этом не жалели),

на черной, круглой, выспренной – в апреле

ты почему-то думал обо мне.

Как раз мать-мачеха так дымно зацвела,

и в длинных сумерках я вышел из машины

(она была чужая, но была!)...

...И в этот год, и в этот синий час

(как водится со мной: в последний раз )

мне снова захотелось быть – любимым.

Но я растер на пыльные ладони

весь это первый, мокрый, лживый цвет:

того, что надо мне, – того на свете нет,

но я хочу, чтоб ты меня – запомнил...

– Ведь это я, я десять раз на дню,

катавший пальцами, как мякиш или глину,

одну большую мысль, что я тебя люблю,

(хоть эта мысль мне – невыносима),

стою сейчас – в куриной слепоте

(я, понимавший все так медленно, но ясно)

в протертых джинсах,

не в своем уме.

...в тот год, когда мы жили на земле —

на этой подлой, подлой, но – прекрасной.

Апрель 2004

ШИПОВНИК FOREVER

в первый раз я увидел тебя – в шесть лет,

второй раз – когда мне стукнуло 35,

в третий раз я увижу тебя – перед смертью,

а больше я тебя уже никогда не увижу.

1.

За то, что ты – не абы как, а трижды —

вдруг вспыхнувший в моей июньской тьме,

я все равно тебя – когда-нибудь увижу:

в гробу, в России, в дочери, во сне.

2.

Я тебя обожаю... За то, что – имперский, тяжелый,

засучив рукава, так насмешливо, так безнадежно

ты смотрел на меня

(слишком красный и слишком лиловый) —

ты за это за все

мне приснился вчера – белоснежным.

3.

Дорогой мой, желанный, единственный, счастье мое! —

все, что я обещал, – все сбылось (только все как-то

слиплось, слежалось...).

...Но зато – о, как долго томилось

мужское твое молоко,

как смешно и по-детски оно

на твои рукава – проливалось.

4.

Я искал тебя – всю свою жизнь на таком подмосковном ветру,

я писал тебе длинные письма, но все бесполезно.

– Я увидел тебя в первый раз – в одна тыща затертом году,

а теперь ты меня положил

на лопатки – на теплую землю.

5.

Так что – я ненавижу тебя...

И за весь мой истерзанный вид,

за шиповник, несбывшийся мой, и за весь твой volksvagen

позорный...

(...дорогой мой,

бесценный,

родной —

у тебя ничего не болит?)

– У меня ничего не болит,

я хотел бы – в четвертый, в четвертый!..

* * *

Мужает голос, и грубеет тело,

но все по-прежнему во мне – свежо и звонко.

Я подниму себя – привычно, между делом,

легко и убежденно, как ребенка.

А ранней осенью – жизнь зацветет, как школа,

начнет букетами и ранцами кидаться,

но зрелость с юностью – как школьник и дошкольник,

все меж собой никак не сговорятся.

Но – солнце – правду – выскажет в упор

и также в зеркале, как зелень, отразится,

когда из ванны выйдешь в коридор

ты – с мокрой головою, как лисица.

...Чем ближе осень – ярче подоконник,

чем дальше школа – тем еще ужасней,

и я сижу в углу, как второгодник,

и свет стоит столбом – как старшеклассник.

Мне нравится, что жизнь со мной – груба

и так насмешлива, подробна и невместна:

я подниму своим привычным жестом

легко и убежденно – прядь со лба.

Ведь сколько раз уже – в очередном аду —

я прижимал к лицу свои мужские руки

и полагал, что я иду – к концу,

а шел, как правило, к какой-то новой муке.

Ну так простимся же – по-царски, без обид,

здесь и сейчас, откинув одеяло, —

нам только жизнь и зрелость – предстоит,

как раньше смерть и детство предстояло.

ЧЕРНОВИК

ЕДИНСТВЕННОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ 2005 ГОДА

О, эта мука детских фотографий

людей, которых мы любили или любим

(все эти уши, ежики и лбы),

она не в том, что все они – жемчужны,

не в том она, что мы им – не нужны,

а в том, что мы про них уже все знаем,

а им не видно – собственной судьбы.

Ну, вот я и вернулся сюда – в тридесятую эту весну,

в тридцатисемилетнюю пыль, в лопоухие столбики счастья...

– Я хотел рассказать тебе там,

а теперь расскажу тебе тут,

про двух мальчиков, двух медвежат, про двух девочек,

Рому и Настю...

Всех прекрасных, сопливых, больных, безработных,

нездешних, не наших,

я собрал на апрельском, на майском своем корабле —

бедный мальчик в крапиве (с мечом деревянным)

+ Света, и Саша,

бурундук сумасшедший и девочка на колесе...

Только не было сил у меня быть огромной дощатой

скворешней

и тянуть соловьиный кадык в лопушнях золотых неудач...

– Это кто ж, интересно, у нас

тут такой неземной и нездешний?

– Это я, это я тут у вас – весь такой неземной и нездешний,

потетешкай меня, послюни, ткни мне в пузо цветной

карандаш.

Потому что я тоже смотрю из своей лопоухой весны

на ужасную взрослую жизнь – и никак не могу наглядеться:

сколько разных, прекрасных, родных —

я когда-то любил и забыл,

в 21-м столетье своем, в ненасытном твоем королевстве.

...Бурундук малахольный помрет, мы схороним его на углу

на медвежьем июньском углу, где сцепились малина

с крапивой...

– Я вернулся сюда посмотреть

(потому что потом не смогу)

на корабль, на двух медвежат, на двух мальчиков – Олю

и Диму.

ЧЕРНОВИК

потому что стихи не растут, как приличные дети,

а прорастают ночью, между ног,

и только раз рождаются в столетье

поэт-дурак, поэт-отец, поэт-цветок

1.

Да, вот именно так (а никак по-другому)

ушла, расплевавшись со всеми, моя затяжная весна,

и пришла – наконец-то – моя долгожданная зрелость.

Только что ж ты так билось вчера, мое сытое хитрое сердце,

только что ж ты так билось, как будто свихнулось с ума?

...Я стою на апрельской горе – в крепкосшитом военном

пальто,

у меня есть четыре жизни (в запасе), у меня есть письмо

от тебя:

«Здравствуй, – пишешь мне ты, – я серьезно больна,

И у меня нет жизни в запасе. Завтра у меня химиотерапия.

Однако я постараюсь выжить, я буду бороться.

Ты же – постарайся быть счастлив.

Живи, по возможности радостно.

И ничего не бойся». – Ну вот я и стараюсь.

2.

Ну так вот и старайся – вспотевший, воскресший, больной

записать эту линию жизни на рваной бумаге

(электронной, древесной, зеленой, небесной, любой),

и за это я буду тебе – как и все – благодарен.

Сколько счастья вокруг, сколько сильных людей и зверей! —

...вот приходит Антон Очиров, вот стрекочет Кирилл

Медведев,

а вот человек (пригревшийся на раскаленном камне), несколько лет несший возле меня свою добровольную

гауптвахту,

с переломанной в детстве спиной, сам похожий

на солнечную саламандру,

на мое неизменное: «бедный мой мальчик»,

отвечавший —

«нет, я счастливый»...

3.

Эти люди стоят у меня в голове,

кто по пояс в земле, кто по плечи в рыжей траве,

кто по маковку в смерти, кто в победе своей – без следа.

Эти люди не скоро оставят меня навсегда.

Ну а тех, кто профукал свою основную житейскую битву,

кто остался в Израиле, в Латвии, в Польше, в полях под

Москвой,

мы их тоже возьмем – как расcтрелянную голубику

на ладонях, на солнечных брюках и юбках, – с собой.

4.

... Мы стоим на апрельской горе – в крепко сшитых

дурацких пальто,

Оля, Настя, и Рома, и Петя, и Саша, и хрен знает кто:

с ноутбуком, с мобильным, в березовой роще, небесным

столбом,

с запрокинутым к небу прозрачным любимым лицом

(потому что все люди – с любимыми лицами – в небо

столбы).

Я вас всех научу – говорить с воробьиной горы.

5.

– Здравствуйте, – скажет один. – Я – единственный

в этой стране

защищавший поэзию от унижения,

наконец-то готов подписаться под тем, в чем меня

упрекали:

– Да, это все не стихи,

это мой живой, столько-то-летний голос,

обещавший женщине, которую я любил, сделать ее

бессмертной,

а не сумевший сделать ее даже мало-мальски счастливой...

– Здравствуйте, – скажет второй, – если когда-нибудь

в дымный апрель

выпив полбутылки мартини (или чего вы там пьете?)

вы вдруг вспомните обо мне, затосковав о своей

несбывшейся жизни, —

НЕ СМЕЙТЕ ОТКРЫВАТЬ МОИ КНИГИ,

НЕ СМЕЙТЕ ВОСКРЕШАТЬ МОЙ РАССЫПАННЫЙ ГОЛОС,

НЕ НАДО БУДОРАЖИТЬ МОЙ ПРАХ.

– Потому что я любил вас гораздо больше, чем

вы меня, – скажет четвертый,

да и нужны вы мне были гораздо больше, чем я был вам

нужен,

и поэтому я не буду вырывать у вас палочку победителя.

(да и какой из меня теперь победитель?).

6.

...Однако,

так как на роль человека с трудной мужской судьбой

претендую все-таки я,

то все, что останется мне, – это выйти вперед,

наклониться к людям (ближе других) и сказать:

– Дорогие мои, бедные, добрые, полуживые...

Все мы немного мертвы, все мы бессмертны и лживы.

Так что постарайтесь жить – по возможности – радостно,

будьте, пожалуйста, счастливы и ничего не бойтесь

(кроме унижения, дряхлости и собачьей смерти,

но и этого тоже не бойтесь).

7.

Потому что всех тех, кто не выдержал главную битву,

кто остался в Париже, в больнице, в землянке, в стихах

под Москвой,

все равно соберут, как рассыпанную землянику,

а потом унесут – на зеленых ладонях – домой.

МОИ ТЕБЕ ЧУЖИЕ ПИСЬМА