И небольшая беда, что эти секреты и особенно-то никому не нужны или совсем непонятны. И небольшая беда, что все эти походы к тебе – сплошная профанация и завихривание пустоты. Твоей в том числе.
И уж точно неважно, что мир востребует от тебя только одну сотую (причем какой-то уж совсем очевидной мути). В конце концов – хоть какая-то польза от этого всего есть: рано или поздно – когда одряхлеешь – помогут тебе городские власти и забор поправить, и дров привезут.
А беда в том, что удивительно скучно и тошно из года в год (из века век) повторять, как каторжный: «Значит, беру котелок, развожу костер – ставлю котел на огонь...» – и так до бесконечности.
От этого и крутит.
ЭЙВАЗ
...Окопаться бы здесь – безымянной солдатской лопатой
до ближайшей весны, – чтоб на месяцев 5 или 6
на морозе звенеть полуграмотным Пастернаком,
а на Красную Горку —
цветком полоумным – зацвесть.
ИСА
(...) Я сейчас читаю одну книгу, там есть такое место: «Иса – одна из трех великих Рун Промедления. Глубокая ровная царапина на темной поверхности абрикосовой косточки. «Лед очень холоден, он прозрачен, как стекло, он сияет на солнце, которое должно долго светить прежде, чем лед растает» – эти слова когда-то произнесли мои собственные мертвые губы, и с тех пор простая вертикальная черточка – руна по имени Иса – стала символом инерции, прекращения активности, вынужденного ожидания благоприятной ситуации... Я чувствовал, как эта проклятая ледяная руна бездействия забирает мою силу – капля по капле. И все же каждое утро я начинал с гадания – в эти дни я на собственном опыте понял, что такое надежда. Я нуждался в надежде – как ни унизительно это звучит...»
Потом – после этого текста в книге идет рисунок. Самой руны.
Изображается она примерно так: |
Я закрываю книгу и – повинуясь неясно чему, сразу же встаю, иду к плетеному сундуку и беру кисет с рунами (давнишний подарок). Стоит сказать, что у меня есть смутное убеждение, что там не хватает нескольких дощечек, но проверять я совсем не хочу.
Я запускаю руку (предварительно вынув буклетик с описанием: я же говорю, что это давнишний подарок, чепуха в сущности), почему-то усмехаюсь при этом и не глядя выкладываю руну на покрывало.
Это, естественно, – |
Нет слов.
УРУЗ (ДИКИЙ БЫК И МАЛЬЧИК-УБИЙЦА)
Что мне с того, что все это – неправда:
мне только требовалось – закричать во сне,
а жизнь уже сама пришла и встала
оглохшей лестницей – в курячей слепоте.
Ведь для того и дан – оглохшим и ослепшим,
живой и резкий голос – для того,
чтоб мокрым горлом, голосом осевшим —
нас выкликали – всех до одного.
– Я тебе уже рассказывал, как в детстве меня чуть не убили? Была зима, я был в четвертом классе, шел по Стромынке, по той стороне, где знаменитый дом Русакова (памятник конструктивизма, построенный по проекту архитектора Константина Мельникова), чтобы как раз напротив него перейти на другую сторону Стромынки – на троллейбусной остановке.
На остановке было много народа и наледь. Приближался троллейбус.
И тут я заметил, что какой-то мальчишка (из неведомой мне школы, на два примерно класса старше меня), старательно не глядя в мою сторону и вообще сохраняя безразличный вид, ставит ботинок рядом с моим. Так – что мне приходится отстраниться.
Я делаю шаг ближе к обочине, а парнишка (опять не глядя в мою сторону, но весь подсобравшийся) опять ставит ногу таким образом, чтобы я попятился.
На остановке этого никто не замечает, троллейбус уже совсем близко – и он делает последнее почти незаметное для окружающих, но тщательно продуманное и существенное движение ботинком в мою сторону – и я начинаю скользить.
И тогда он первый раз поднял на меня глаза.
Он смотрел не мигая. С остановившимся внимательным лицом. Видимо, чтобы детально запомнить лицо младшего школьника, который сейчас упадет под колеса.
Надо сказать, что я так удивился, что даже не испугался.
Под троллейбус я не упал, только потому что прирожденный канатоходец и слишком внимателен к странностям. Особенно тем, которые творятся рядом с моей ногой. И пока всегда выходил победителем.
– Представляешь, – говорил я тебе, вспоминая весь этот эпизод. – В принципе это же мальчик-убийца. Он, скорее всего, это делал уже несколько раз. И скорее всего, успешно. На разных остановках – чтоб не привлекать внимания.
Но мне интересно другое... Вот он возвращается домой, ставит портфель, ему разогревают суп, потом дают котлету с картошкой (или макаронами), потом – компот. Мама что-то спрашивает: «Как твои дела в школе, сынок?»
А он сидит, что-то отвечает и думает: «Это третий. Сегодня я убил третьего. Первый, второй, третий... А никто ведь НЕ ЗНАЕТ».
...в ленте своего Живого Журнала я на днях прочел забавную историю. «По пути от метро к моему дому, – писал знакомый мне виртуально юзер, – на одном из гаражей появилась страшная надпись: «Поймаю наркомана – убью нахуй!» Я не наркоман, но на всякий случай изменил маршрут возвращения домой...»
Переходя оживленную Стромынку напротив знаменитого клуба Русакова (памятник коструктивизма), я вот уже 30 лет все время думаю: «Врешь, не убьешь».
И пока победителем из этого спора-сражения выхожу – я.
СОВЕЛУ (ЦЕЛОСТНОСТЬ, РУНА СОЛНЦА)
Так вот для чего это лето стояло
в горле, как кость и вода:
ни утешеньем, ни счастьем не стало,
а благодарностью – да.
Ну вот и умер еще один человек, любивший меня. И вроде
бы сердце в крови,
но выйдешь из дома за хлебом, а там – длинноногие дети,
и что им за дело до нашей счастливой любви?
И вдруг догадаешься ты, что жизнь вообще не про это.
Не про то, что кто-то умер, а кто-то нет,
не про то, что кто-то жив, а кто-то скудеет,
а про то, что всех заливает небесный свет,
никого особенно не жалеет.
– Ибо вся наша жизнь – это только погоня за счастьем,
но счастья так много, что нам его не унести.
Выйдешь за хлебом – а жизнь пронеслась: «Это лето, Настя.
Сердце мое разрывается на куски».
Мужчины уходят и женщины (почему-то),
а ты стоишь в коридоре и говоришь опять:
– В нежную зелень летнего раннего утра
хорошо начинать жить, хорошо начинать умирать...
Мать уходит, отец стареет, курит в дверях сигарету,
дети уходят, уходят на цыпках стихи...
А ты говоришь, стоя в дверях: – Это лето, лето...
Сердце мое разрывается на куски.
ПУСТАЯ РУНА
я: – А ты знаешь, что в том мешочке не было одной руны?
И знаешь какой? – Пустой.
(...на меня это произвело огромное впечатление. без шуток.
я оторвал бусину с мешочка и добавил.)
мне: – Да, добавить божественную неопределенность своими руками,
по своей воле – это прекрасный жест.
И правильное событие.
Это просто необъяснимо: жизнь идет вперед, так явно и ясно идет вперед, все меняя, тебя самого меняя (что и не узнать) – и – одновременно топчется. На одном и том же месте. Обычно это хорошо заметно в какой-то конкретной физической точке: когда куришь первую сигарету, когда бреешься в ванной, когда еще что-то делаешь обязательное и неизбежное.
Это неприятно.
Так как все километры, которые ты прошел, вся жизнь, которая тебя поменяла и ты ее поменял, – все аннулируется этим топтанием.
На одном месте, на одном месте...
Как будто вас два человека.
И один приплясывает (как газовщик дядя Вася в никогда не виданной тобой деревне) на твоей второй могиле.
И мысли: исключительно мелкие, пошлые, злые.
– Не уйдешь, – говорит дядя Вася. – Не уйдешь.
Уйду, отвечает колобок из-под земли.
Только вот сигарету докуришь, и убегу.
2007
ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ
СТИХИ О СОБАКЕ
когда сижу за работой
у компьютера,
а собака лежит на коленях –
иногда не глядя поднимаю ее под передние лапы, прижимаю к себе,
говорю ей: Дура ты, дура.
а сейчас, не отрывая глаз от экрана, – машинально снова поднял ее,
прижал,
говорю ей: Дура ты, дура, –
потом посмотрел:
а на уровне лица ее хвост и попа (видимо, лежала наоборот),
и ведь даже не пикнет.
Висит вниз головой.
вот так и нас бог поднимет
непонятно за что
Я называю свою течную суку – то мальчиком, то котенком,
наверное, ей неприятно, но это уже неважно:
ей будет одиннадцать лет, а мне будет – 48,
когда я останусь жить, а собака умрет (однажды).
Но пока ты еще жива и у тебя – первая в жизни течка,
я хожу за тобой с белой наволочкой – и везде, где успел,
подстилаю.
А между прочим, собачья кровь —
сначала мелкая, будто сечка,
а потом – виноград раздавленный, темно-красная и густая.
...К слову сказать, этот ужас мужчины перед
женской регулой, слабостью – и всеми кровными их делами
очень забавно выглядит: я ношу ее, суку бедную,
словно подбитого лебедя, под Аустерлицем раненного...
А она, свесив голову, смотрит мне на ботинки,
лживая, глупая, черная и почему-то сама растерянная.
– Ну что, – говорю, – котенок? долго манипулировать
собираешься? пачкать мне джинсы уличные, пятнать мне