Обещание — страница 18 из 20

стихотворение —

этой своей идиотской железной жертвенной кровью? —

Собака вздыхает тяжко, и я уже – капитулировал.

Потому что я сам считаю

ее – своей последней любовью.

Ну а последняя любовь – она ведь всегда такая.

Однажды она спала (трех месяцев с чем-то от роду)

и вдруг завыла, затявкала, как будто бы догоняя

небесного сенбернара, огромного, будто облако.

А я подумал, что вот – рассыпется в пыль собачка,

но никогда не сможет мне рассказать, какая

была у них там, в небесах, – веселая быстрая скачка

и чего она так завыла, в небесах его догоняя.

Но все, что человек бормочет, видит во снах, поет —

все он потом пересказывает – в словах, принятых

к употреблению.

Так средневековой монахине являлся слепящий Тот

в средневековой рубашке, а не голенький, как растение.

Поэтому утром – сегодня – выпал твой первый снег,

и я сказал тебе: «Мальчик, пойдем погуляем».

Но мальчику больно смотреть на весь этот белый свет.

И ты побежала за мной. Черная, как запятая.

– Вообще-то я зову ее Чуней, но по пачпорту она —

Жозефина

(родители ее – Лайма Даксхунд и Тауро Браун

из Зеленого Города),

поэтому я часто ей говорю: Жозефина Тауровна,

зачем ты нассала в прихожей и как это все называется?

...Если честно, все смерти, чужие болезни, проводы

меня уже сильно достали – я чувствую себя исчервленным.

Поэтому я собираюсь жить с Жозефиной Тауровной, с Чуней Петровной

в зеленом заснеженном городе, медленном, как снеготаянье.

А когда настоящая смерть, как ветер, за ней придет

и на большую просушку возьмет – как маленькую игрушку:

глупое тельце ее, прохладные длинные уши,

трусливое сердце и голый горячий живот —

тогда – я лягу спать (впервые не с тобой),

и вдруг приснится мне: пустынная дорога,

собачий лай и одинокий вой —

и хитрая большая морда бога,

как сенбернар, склонится надо мной.

СТИХИ О ЕЛКЕ

Проснуться в 147 лет, прочитать смс:

«здравствуй, мой обжигающий мальчик»,

изумиться, переспросить: – Почему обжигающий? –

получить очевидный ответ: «потому что ты меня обжигаешь»,

и даже не удивиться, что тебя называют на ты.

– Господи, сколько вас было,

и хоть бы одна собака

сделала отчисленье в мой пенсионный фонд.

Этим летом мне все говорили: объявляй войну, собирай

свое войско! —

ну вот я и собрал: три с половиной калеки.

...Но так уж случилось, что днем

мы с Чуней купили елку,

самую зимнюю елку, срубленную навеки.

Тут-то все стали ее наряжать: и Саша повесил шарик,

и Сеня повесил шарик,

а я взял серебристый Урал (я думал, что это река) и тоже

повесил,

как будто змею из стали, так – чтоб шары засияли

и чтоб огоньки вокзалов засверкали на ветках этих.

– Вот это будет праздник! – я думал. Но чтоб по-хорошему,

то лучше бы – с вечным снегом, с сугробами над головой...

И не беда, что я Чуне

намазал вонючей мазью

ее паршивые уши

и пахнет она – калошей

(да, именно: обыкновенной – советской старой калошей), —

Но эти четыре года – мы были втроем с тобой.

...Я просыпаюсь утром в постели, отяжелевший,

все ужасно болит:

шея, спина, руки.

– Какого хрена, – спрашиваю, – мучить меня любовью,

когда мне надо о пенсии —

думать.

(Желательно персональной.)

– До свиданья, – кричат на площадке друг на друга

соседские дети.

До свиданья, – я отвечаю.

И действительно «до свиданья».

Потому что с утренней елкой, с самой лучшей елкой на свете

не бывает на самом деле ни прощания, ни разлуки.

Ну, а в сумерках (хоть я, конечно, знаю, что в сумерках

спать нельзя)

я забираю с собой на кровать собаку

и тебя к себе забираю:

два тепла, шебуршащихся рядом,

шумно думающих тепла

(достаточно туповатых, надо сказать, тепла)

это слишком смешно для счастья – и я, вздрагивая, засыпаю.

...Посмотри, сколько разной чуши, ерунды золотой

и нарядной,

висит на убитой елке: облепиха, Урал, Алтай,

и Россия висит на ветке, и синий шар Амстердама,

и дворник скребет лопатой, и яблоко – Индокитай.

Хорошо, что еще на свете

остается – так елок много

(да и если немного осталось): одиноких, двойных, тройных.

Как сказал Сашин тесть перед смертью: – Дайте ложечку

Нового года

(вот именно так и сказал «дайте ло-жеч-ку нового года»),

приложился к шипучей ложке, удостоверился – и затих.

По-моему, замечательно. – По-моему, все – замечательно,

и то, что умрем, – замечательно, и то, что живем, – хорошо.

...на елке висит и качается ушастое ваше сиятельство,

щенячее наше сиятельство, доказанное рождество.

СТИХИ ОБО ВСЕМ

Влюбленные смотрят друг другу в глаза, но не видят тебя, а видят куски мешковины и куклу из тряпок.

– Посмотри на меня! – Я совсем не твоя судьба, я товарищ тебе, твой любовник, цветок и собака.

Как будто я зову ее из тьмы, она прыгает, прыгает и когда-нибудь не ...Кстати, о собаке. Когда я ложусь спать и выключаю свет, она стоит внизу у кровати, там, в темноте, и терпеливо ждет, когда я ей дам команду: – Иди сюда.

(Она очень воспитанная собака.)

И вот я говорю: иди ко мне! – и она начинает прыгать, прыгать, как оглашенная, цепляясь передними лапами за кровать, вытягивая морду, подрагивая невидимыми миру ушами, карабкаясь и срываясь.

Как будто я зову ее из тьмы, она прыгает, прыгает и когда-нибудь не Она так отчаянно хочет выбраться ко мне из этого мрака, так хочет забраться сюда, под защиту, в привычную жизнь, на подушку, в родное тепло, что мне вдруг начинает казаться, что это другой мрак и другие прыжки...


Как будто я зову ее из тьмы, она прыгает, прыгает и когда-нибудь не допрыгнет.

1.

Пасха. Буддийский божок сидит на порожке —

попой ко мне, мордой к балкону

(весь обласканный солнцем, с хвостиком посередке),

буркает на прохожих, заливается периодическим басом.

– Ну что, – говорю, – Барабашка, не веришь в нашего бога?

Обернулся божок, улыбается, не отвечает.

2.

А ведь раньше было не так: вот уж любили друг друга —

так это любили,

ссали на место, бегали друг за другом,

я с мокрой тряпкой – за ней, а она – от меня и по кругу,

забивалась черным комком под трубу в туалете,

закрывала глаза, утыкалась мордою в угол,

и, как цуцик, дрожала и была так тлетворно – моя.

А бежать было некуда: был я один на свете,

круглый как бог и безжалостный как земля.

И так все это было по-пахански, по-лагерному, скучно,

невыносимо,

что однажды она приползла ко мне утром

(четырехмесячная), после очередных побоищ,

вскарабкалась мне на грудь,

легла и заснула,

и такая тоска воцарилась,

что я только смотрел брезгливо

на нежный ее звериный затылок,

на поникшие уши ее, на пахучий детский висок —

и вдруг так отчетливо понял: Я НЕ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ

И УЖЕ НИКОГДА НЕ СМОГУ ПОЛЮБИТЬ – НЕ ПОЛУЧИТСЯ.

...а когда мы очнулись – уже наступила весна

и мы спали, обнявшись, как две разноцветные гусеницы,

и сквозь наши горячие руки

бил любви равнодушный ток.

3.

Вот и мы... Как устанем мы оба и ты скажешь мне «уходи»,

соберу я в солдатский мешок свои плюшевые игрушки,

миску, ложку, лоток, поводок, все собачьи справки свои,

и вползу попрощаться с тобой

и – усну на твоей груди...

Но уже на будущий год – я проснусь равнодушной кошкой.

4.

Потому что любовь прохладна. – И никакая она не твоя,

да и я никакой не бог, чтобы быть беспощадным и душным,

ведь горячей – бывает шкурка, твой живот и моя рука,

а любовь, что меж нами течет, как изнанка цветка, —

равнодушна.

5.

Даже страшно подумать, что я,

тут живущий который год,

ничего не знал про любовь (и так много уже не узнаю) —

а цветок открывает утром свой большой темно-розовый рот,

ну а там темно-синий огонь – непогашенный – полыхает

и не гаснет... За этот измятый на солнечном ветре огонь

ты отдашь постепенно – и тело, и ум, и ладонь,

с нарисованной в детстве чудесной и скушной судьбой,

но кому интересно, чего там сгорело с тобой.

6.

Вот и мне безразлично... Ни с женским душным пупком,

ни с мужским безобразьем, ни с пишущим человеком,

ни с собакой (ударишь ее, а она – уже лижет, любя)...

– Я хочу быть солнцем косым и прохладным ветром,

и цветком – распускающимся без меня.

7.

Потому что не надо «достроить», а надо разрушить себя,

перейти мал-помалу в осознанный блеск и пробел —

растрепавшейся буквой на кончике языка,

чтобы то, что ты хочешь сказать, ни один повторить не хотел.

8.

Ты сегодня себе обещал: в этот год и на несколько лет

(сколько есть их) вперед, – улыбающийся и безоружный,

я смотрел и буду смотреть в равнодушный трепещущий свет,

ни круглей, ни румяней

которого нет – и не нужно.

9.

Но тогда – отчего мне так жаль – что во тьму,

потоптавшись, пойдет,

недолюбленный мной,

этот шелест и трепет и пыл:

эта грубая женская жизнь, этот твердый мальчишеский рот,

и скулящий комок темноты, что я на руки брать не любил...

10.

– Оттого, мой хороший, и жаль,

что в конце бесконечного лета

(а сейчас я с тобой говорю – у кровати – из тьмы и огня),

ты был круглым солнцем моим и моим беспощадным ветром,

и единственным страшным цветком, раскрывавшимся —

для меня.

НЕБЕСНАЯ ЛИСА УЛЕТАЕТ В НЕБЕСА