Обещание — страница 20 из 20

они засыпают, а думают, что плодоносят,

у них от твоих причитаний – во рту и в подвздошье —

болит.

Но потом – на всеобщих ветвях – непременно затеплится

глобус

новогодний, дешевый, поддельный, китайский, земной.

...По личным небесным дорогам несется небесный автобус:

ты чужой Париж не трогай – он прощается с тобой.

8.

...Едет автобус, трясется, летит и гудит

(собака свернулась в чужой переноске – и спит),

на сиденьях автобуса пять человек, как эмигранты, сидят

(пьют просроченный йогурт и призрачный пряник едят).

А за быстрыми окнами – только туман да кусты

(почему другие кресла – интересно мне – пусты?).

– ...Женщины ищут своих мертвых мужчин,

а мужья своих жен не ищут, —

говорит Гаретовский Н.И., мой покойный учитель живого

английского языка.

– Для мужчины смерть как прыщик,

сковырнешь и все: пока!

А для женщин все иначе – им важны воспоминанья,

жизнь из них уходит долго – словно пена в мыльной ванне.

Вот и Анна Васильевна в толстом носке

(что сидит на переднем сиденье и так некрасива),

ты всю жизнь провела в ерунде, в молоке,

а ведь тоже, наверно, считала, что была безответно любима?

– Да, – отвечает Анна Васильевна, —

женщины ищут своих мужей, а мужчины своих мертвых

жен не ищут,

ищут других – живых, помоложе.

Бедная, тетя Нюра, в каком ты прекрасном платье

смотришь с своей фотографии на ту, что лежит

в прихожей —

старую, в темном халате, в упомянутых глупых носках

(но с такой же нежной сердцевинкой,

как и тридцать лет назад).

Помнишь, Коля, эти ноги?

Как рукой их раздвигал?

Как капризничал с резинкой,

Как расстегивал ширинку?

(...много-много лет назад)

Больше, Нюра, не хотят.

Ведь закончились притирки,

и закончились придирки:

разлюбил и расхотел...

А умерший мальчик, каких-то неполных семнадцати лет,

несущий на заднем сиденье тяжелый цветочный бред,

говорит непонятно кому (и уж лучше бы мальчик – пел):

– О эта тяжесть мужского тела, напруженная ключица,

синяя жилка бьется, то ли ящер он, то ли куница,

(прижми его крепче, Нюра, он щас улетит, как птица).

Не удержала, дура: вот он вырвался – и улетел.

...Но если вдруг они все замолчат

и перестанут плакаться, как дети,

они почувствуют, что через них сейчас

(как через нас, живых, пять-шесть секунд назад)

проходит розовый и серый ветер.

И серый ветер – всех печальней нам,

а розовый – счастливей, чем мы знали.

И в этом больше одиночества, чем там:

когда нас не любили и бросали.

– Это очень легко проверить, – говорит Гаретовский, глядя в автобусное стекло, —

когда при жизни провожаешь из дома человека на поезд,

и вдруг понимаешь, что завтра не будет завтра,

и вдруг понимаешь, что прежним он уже никогда

не придет, —

вот тогда на тебя накатывает такая печаль и такая

нежность, что хочется плакать,

и гладить его по макушке, и повторять: «Идиот, идиот...»

(оскорблять людей, когда любишь, – особая доблесть:

через грубость и нежность – жизнь через нас поет).

– Это очень легко проверить, – говорит Анна Васильевна

в одиноком носке,

я любила тебя, я купала тебя в молоке,

я стирала тебе портки, я вдыхала твою рубаху,

и теперь – даже после смерти – я твоею рубахой пахну.

– Это очень легко проверить, – говорю я самым

простым из всех своих голосов, самым простым на свете:

– Если где он и был, этот дом, превратившийся в дым,

то он был только там, где сквозь сердце мое проходил,

через бывшее сердце мое – серый ветер и розовый ветер.