нные поверхности, все краны и шкафчики. Уже выйдя из воды и вытираясь большим махровым полотенцем, он поднял руку, чтобы протереть затуманившееся зеркало, — и остолбенел. На ровном и гладком, покрытом мельчайшими частичками пара стекле, как в какой-нибудь чудесной сказке, проступала отчетливо видимая надпись: «Я скучаю по тебе»… Буквы возникли перед изумленным Павликом не все разом, а постепенно, так, словно их выводила чья-то невидимая, неуверенная рука, — именно так, как и пишутся обычно слова в тетради: буква за буквой, слог за слогом. И, разом вспомнив об их совместных детских приключениях, когда они экспериментировали со способностями Андрея, заставляя его то двигать предметы в виртуальном пространстве, то перемещаться из комнаты в комнату, Павлик почти приник носом к поверхности зеркала и, торопясь, вывел на зеркале в ответ: «Я тоже! Андрейка, где ты?»
Он ждал, не дыша, не отрывая взгляда от затуманенного стекла. Зеркало молчало, и тогда мальчишка заозирался кругом, пытаясь разглядеть в окружающих его знакомых предметах хоть какой-нибудь признак того, что он здесь не один и что любимый брат сейчас рядом, буквально за плечом… Ничего не чувствуя, не слыша за спиной ничьего дыхания — даже совсем слабого, — он все же был уверен в том, что Андрей стоит рядом с ним: так велика была иллюзия присутствия в доме какой-то неведомой силы, так грозно проступали на зеркале те самые первые, неведомо кем оставленные слова.
Павел не ошибся: брат действительно был сейчас рядом. Непростительная халатность одного из санитаров лаборатории (за которую он был безоговорочно уволен на следующий же день), пропустившего срок очередного сильнодействующего укола, позволила Андрею на целых восемь часов выйти из дурманящего рассудок состояния наркотического транса. Уже плохо помня, что с ним случилось, почти не осознавая, где он находится, парень тем не менее ощутил такую тоску по дому и родным, так отчаянно захотел увидеть Павлика, что даже небольшого усилия воли ему хватило, чтобы проделать тот самый трюк, который так легко удавался ему в счастливые школьные годы. Мысленно представив себе дом, попытавшись молча «заговорить» с братом, он спокойно шагнул в своем сознании через тысячи километров — и оказался в знакомых стенах.
Ему казалось, что это сон. Старенький мамин халатик, висящий на крючке. Отцовская бритва на полочке. Его собственная зубная щетка среди других щеток в стакане — неужели они до сих пор не выбросили ее?… Ручка на двери в ванной, которую они с Павликом поцарапали во время какой-то игры в индейцев. И сам Павлушка, смешной и вихрастый, такой худой и такой родной, уже вытирающийся после ванны…
В этот момент, не выдержав, он легко прикоснулся к плечу брата, провел по его волосам, обнял его так крепко, как только был способен, — и понял, что все эти движения остаются втуне, что брат ничего не чувствует, не видит и не слышит его. Лихорадочно припоминая, что именно лучше всего удавалось ему прежде в его путешествиях в пространстве, пытаясь то завернуть еще открытый кран, то потянуть из рук брата полотенце, он раз за разом с ужасом убеждался в тщетности своих попыток и в том, что привлечь внимание Павлика, дать ему знать о себе для него теперь невозможно. И тогда, в отчаянии оглядев ванную комнату в последний раз, вдруг озаренный идеей, сообразив, что это-то он еще может, он решительно тронул рукой запотевшее стекло большого зеркала и плохо гнущимися пальцами, отвыкшими от письма, вывел: «Я скучаю по тебе»…
Это было главное, что ему хотелось сказать брату, и брат услышал его. Наблюдая, как заметался по ванной комнате Павлик, как он вертит головой, стараясь отыскать среди очертаний предметов хотя бы тень знакомого лица, Андрей улыбался счастливо и радостно. Он чувствовал себя скверно, понимал, что вряд ли сможет долго удерживать на весу ту мысленную, вдруг потяжелевшую нить, которая связывала его сознание с сознанием брата. И очень трудно ему было вновь поднять непослушную руку, чтобы вывести хотя бы короткий ответ на вопрос Павлика «Андрейка, где ты?». Да и что, собственно, он мог ему сообщить? Разве он знал? Разве он понимал истинную роль во всем происшедшем того человека в форме полковника, чей облик ему все время казался смутно знакомым?… Но одно или два слова он все же мог бы, пожалуй, еще вывести на стекле. И, подумав немного, он начертил корявыми буквами: «Море, дельфины»…
Больше Андрею за все годы жизни в лаборатории никогда не пришлось использовать свои чудесные способности ради себя самого. Санитары теперь уже не допускали ошибок, и сознание его больше ни разу не вышло из того затуманенного состояния, на котором, подобно запотевшему зеркалу, Василий Иванович Котов писал только нужные самому ему письмена. Дельфины все так же резвились в ласковом море, солнце по-прежнему светило весело и щедро, шлем, опутанный проводами, все так же каждое утро опускался на голову юноши, и все так же ему приносили лекарства — сладкие и горькие, покрытые голубыми, кремовыми и розовыми оболочками, в микстурах и капельках, в растворах и ампулах для инъекций…
А где-то очень далеко, в Москве, Павлик напрасно ждал нового, хотя бы мысленного свидания с братом. Тогда, в тот знаменательный день, он просидел в ванной комнате еще целых два часа, тщетно надеясь дождаться еще одной весточки от Андрея и с маниакальным упорством вновь и вновь запуская горячую воду, чтобы зеркало вновь затянулось капельками бесцветного пара. Родители стучались к нему в дверь, мама испуганным голосом то и дело спрашивала, хорошо ли он себя чувствует, — он подавал голос, чтобы она успокоилась, уверял, что с ним все в порядке, и ждал, ждал, ждал.
Вечером из-за какой-то мелочи нахамил отцу, необычно рано улегся в постель и долго, безудержно, совсем по-мальчишески ревел под одеялом. Именно в тот день он поклялся себе, что рано или поздно все равно разберется в этой проклятой истории, найдет брата и отомстит всем, кто вольно или невольно был в этом виноват. Впрочем, судьба, наверняка подсмеивающаяся исподтишка над всеми нашими клятвами, и тут обманула мальчишку: если бы Павлик знал, как именно суждено исполниться его клятве «великого мстителя», то, пожалуй, скорее отрубил бы себе правую руку, нежели столь торжественно произнес бы ее под покровом той темной, совершенно беззвездной московской ночи.
Глава 13
— Нуте-с, господа, и что мы с вами все-таки будем делать с Сорокиным?
Участники последнего в этом учебном году педсовета, посвященного результатам выпускных экзаменов в школе, настороженно переглянулись. А директор школы Петр Николаевич, все тот же старенький, неулыбчивый крепыш, который руководил ею уже больше двадцати лет, строгим, наставительным тоном продолжал:
— Напоминаю вам, что все минувшие годы мальчик учился почти исключительно на «отлично». А вот в последних классах, включая нынешний выпускной, пошел вразнос: грубил, бездельничал, даже срывал уроки. Экзамены он тем не менее сдал прекрасно; голова у него светлая, как и у его… м-м-м… — Тут он вздохнул и не закончил фразы. — Но имеем ли мы право выдать ему блестящий аттестат, если у подростка такие проблемы с дисциплиной?
— На Павлика слишком сильно повлияла та история… Ну, вы понимаете, о чем я. Происшествие с его братом, — робко вставила классная руководительница. И тут же получила в ответ гневный взгляд, который метнул на нее директор школы, — за ненужную подробность, и без того известную всей школе.
— Позвольте мне слово, — прогудел бородатый физик Лапшин, весьма ценивший братьев Сорокиных за изрядную силу интеллекта. — Мне кажется, дисциплина — это дисциплина, а учеба — это учеба. Мы должны ставить ребятам в аттестат то, что они заслужили, не оглядываясь на какие-то нюансы их поведения…
— Уговорили, — очень вежливо, но не без издевки перебила физика завуч Марина Игнатьевна. — Давайте поставим Сорокину круглые пятерки по всем предметам и двойку за поведение. Вы это хотели предложить?
— Да я, собственно… н-н-нет, я не это хотел… — смешался физик и, мысленно кляня себя за то, что влез в дело, напрямую его не касающееся, спрятался за спинами впереди сидящих учителей.
А завуч безапелляционным тоном, привычно постукивая пальцами по папке с документами, всегда лежащей у нее на коленях, отчеканила:
— Вряд ли в районном управлении образования нас одобрят за то, что мы пропагандируем как отличников тех учеников школы, чьи братья замечены в преступных наклонностях и отбывают наказание в местах не столь отдаленных. Мы не можем поощрять агрессивное поведение, которым отличается младший Сорокин, выдачей хорошего аттестата, пусть даже его способности и позволяют ему без особого труда сдавать все учебные предметы.
Она обвела всех собравшихся победным взором и, уверенная, что последнее слово, как всегда, останется за нею, выжидательно посмотрела на директора.
А тот молчал. Он молчал и минуту, и другую, и третью, пока эта затянувшаяся пауза не надоела его коллегам и они не начали досадливо ерзать и покашливать на своих местах. Поправив на носу старенькие очки, наконец отрезал:
— Мы не станем фальсифицировать оценки, полученные Павлом Сорокиным. Поставим ему то, что он заслужил. Да-да, вы все правильно поняли, Марина Игнатьевна, и не надо смотреть на меня с таким священным ужасом, мы поставим ему пятерки. А вот за поведение… что ж, ничего не поделаешь. Эту оценку придется снизить. Вот и снизим ее — по справедливости.
И, хитровато взглянув на свою заместительницу, этот опытный управленец, давно заматеревший в битвах со всякими проверяющими инстанциями, прибавил:
— Кстати, в этом случае аттестат не будет выглядеть таким уж безоблачным, как вы опасались. И никто из управления образования не сможет упрекнуть нас в «пропаганде учеников, чьи родственники отбывают заключение»…
Так и получилось, что на выпускном своем вечере Павел Сорокин получал аттестат не среди первых отличников, на что вполне мог бы рассчитывать по результатам выпускных экзаменов, а почти в конце классного списка. Он вышел на сцену за аттестатом в компании тех ребят, чьи школьные «подвиги» неизбежно вслух припоминались учителями (правда, ради такого дня не злобно, а мягко и с юмором), намекавшими, что «вот если бы ты захотел взяться за ум, лучше вел бы себя, то был бы о-го-го! А так…»