А цепь приближалась. Из траншеи навстречу ей полетели лимонки и РГД, в ответ немцы швырнули свои гранаты на длинных деревянных рукоятках. Одна из них упала на бруствер, Макеев пригнулся, и над макушкой воздух пробрили осколки, не пригнись — башку разнесло бы. Опасность, как всегда, подстегнула, обострила реакцию, ускорила движения. Мышцы напряглись, нервы стянулись в комок. Теперь Макеев был вдвойне готов к опасностям; оберегая свою жизнь, он мог многие из них предусмотреть и многих избежать, но не всех, разумеется. Есть опасности неизбежные, фатальные, исход которых — гибель тех, кому они угрожали. Такую опасность человек осознать не поспевает — она уже сработала, и его нет в живых.
Немцы добежали до траншеи и, снова швырнув гранаты, спрыгнули в нее. На окоп Макеева бежало трое, он выпустил короткую очередь — больше в диске патронов не было, сколь ни нажимай на спусковой крючок, — двое упали, третий прыгнул прямо на Макеева. Ударился об него, вышвырнул из ячейки в траншею. Ушибленный и ошеломленный, Макеев опрокинулся на спину. Немец вскочил на ноги, и это же успел сделать Макеев. Они ринулись навстречу друг другу, Макеев занес приклад, немец увернулся, подставил под этот удар свой автомат. Лязг, хруст, щепки брызнули.
Немец отпрянул, вскинул автомат, но очереди не последовало: видимо, заклинило. Он выдернул из ножен финку, Макеев из чехла — саперную лопатку. Они стояли, напружинив полусогнутые ноги, подобравшись, сжимая предметы, которые должны были помочь им убить врага, и выжидали. Немец был ровесник Макеева — с белесыми ресницами, с ямочкой на подбородке, с косыми, тщательно подбритыми бачками; голубые глаза его словно выцвели от злобы и страха, запекшиеся губы слиплись. Макеев смотрел на него, не мигая, и рот наполнялся тягучей горькой слюной бешенства и желания убить этого человека, иначе он убьет тебя.
Первым прыгнул немец. Он занес правую руку с ножом, Макеев схватил его кисть левой рукой и сам замахнулся лопатой. И немец перехватил его кисть левой рукой. Так, со сцепленными, перекрещенными руками, они колотили друг друга коленями в живот, в пах, пытаясь опрокинуть противника или хотя бы оттолкнуть. Они кружили по траншее, натыкаясь на ее выступы, обтираясь о стенки, хрипло, натужно дыша. Немец временами что-то выкрикивал, Макеев молчал, лишь сплевывал избыточную липкую слюну.
На поле, в подлеске, на высотах шел большой бой, распадавшийся на малые, очаговые, а малые распадались на одиночные схватки. Оттого, чем закончится поединок одного с одним, зависел исход малых боев, а их исход определял в конечном счете итоги главного, большого боя. Об этом из дерущихся никто не помнил, но каждый хотел выиграть единоборство, сохранив себе жизнь, и выиграть весь бой, достигнув поставленной перед всеми цели. Хотел, но не думал о том, не до того в бою. В бою прежде всего думаешь, что надо делать сейчас и как это сделать сподручнее.
Сейчас Макееву нужно было расцепиться с автоматчиком, оттолкнуть его, лучше повалить. Но немец был хоть и худой, однако ж сильный, выносливый. Он не уступал, в остервенении лупил в живот и бедра, дважды, угнувшись, так двинул Макеева головой в подбородок, что у того искры посыпались. Но это же и надоумило, и Макеев изловчился, ударил немца головой в лицо.
Тот отлетел, но устоял. Макеев кинулся к нему, немец уклонился, и тут с ним случилась беда: он поскользнулся, упал на колени. Как будто просил прощения и пощады. Черта лысого, просил! Оскалясь, остервенись, он размахивал перед собой финкой, попробовал встать. Макеев не позволил ему этого: увертываясь от ножа, с силой опустил лезвие лопатки на чужую руку. Давясь вскриком, немец выронил нож, и Макеев в беспамятстве ударил его по темени.
Его затошнило. Прислонился к стенке, зажмурился. Слабость сковывала, захотелось спать, и он с подвывом, по-щенячьи зевнул. В смежных коленах траншеи — стрельба, взрывы, крики. Это вернуло Макееву самообладание. Он отклеился от стены, вставил запасной магазин, повесил автомат на грудь и, переступив труп, зашаркал по траншее. Сапоги, как обувка у водолазов, со свинцом, еле передвигаешь; плечи горбятся, словно на них тоже навален свинец; голова клонится на грудь от засевшей в ней, в голове, протяженной и тяжелой — опять-таки свинец — мысли: «Я командир, а не командую, дерусь, как рядовой солдат, это непорядок, надо командовать». За изгибом никого не было, он один, и он скомандовал себе:
— Подтянись! Про убитого забудь!
На миг явилось оставленное за спиной: оскал немца, разрубившая пилотку и кость лопата, он ее так и оставил вошедшей лезвием в чужую голову, вытащить недостало воли.
— Забудь, слышишь? Я приказываю!
За следующим изгибом он нос к носу столкнулся с Друщенковым. Сержант был без каски, без пилотки, в разорванной гимнастерке, с немецким автоматом, взвинченный, точно был под градусом.
— Живой, лейтенант? Приветствую, что живой! Я тебя уважаю.
От него и впрямь шибануло шнапсом. Друщенков локтем прижал, похлопал трофейную фляжку на ремне:
— Не серчай, лейтенант! И я живой! По данному поводу приложился! А флягу у обера с поясу снял, прошило обера очередью…
Не замечая многословия и фамильярности Друщенкова, Макеев как-то по-козлиному тряс подбородком: и он рад видеть живым сержанта, очень рад. Хорошо, если б и остальные во взводе, и в роте, и в батальоне, и во всем полку были живы.
По траншее они затопали вместе: впереди Макеев, за ним Друщенков. Сержант пыхтел, его дыхание словно щекотало шею у Макеева, и это вселяло уверенность: тылы обеспечены, никакой фриц не страшен. И что впереди, не страшило: с погнутым кожухом, с расщепленным прикладом ППШ был все-таки безотказен, диск полный, палец на спусковом крючке, чуть что, резану очередью.
За изгибом траншеи и в окопах валялись убитые немцы, на пулеметной площадке — наш расчет, раскиданный взрывом, у одного станкача оторвана голова, у другого — рука и нога; оба задавлены земляными глыбами. Изувеченный «максим» кособочится на площадке.
Из следующего окопа вышел старик Евстафьев, и ему Макеев обрадовался еще больше:
— Воюем, товарищ Евстафьев?
— Как положено, товарищ лейтенант!
— Целый?
— Тьфу-тьфу, товарищ лейтенант! Не сглазить бы! — В седых обкуренных усах застряла улыбка. Старикан не унывает. Шутит даже.
— Ткачук жив?
— Кажись, товарищ лейтенант, — равнодушно отозвался Друщенков.
— Живой Пилипп, живой, — сказал Евстафьев, не одобряя сержантова равнодушия.
— Пошли, — сказал Макеев. — Рукопашная еще не кончилась. Слышите, вон стреляют… А мы лясы точим…
Он испытывал неотложную потребность оценивать, поправлять, приказывать. Раз подчиненные подле тебя, нужно наставлять их, учить уму-разуму, выражаясь по-военному, командовать. Это Макеев усвоил еще с училища.
— Перемелется — мука будет, — глубокомысленно — к чему? — сказал Евстафьев, и Макеев вспомнил: выразитель народной мудрости.
— Поправочка: немцев перемелем, — сказал Друщенков, заходясь дребезжащим смехом.
— Товарищ лейтенант! — закричал вдруг Евстафьев. — Фрицы драпают!
Немцы перелезали через бруствер, пригнувшись, уматывали от траншеи. Вдогонку им стреляли. Макеев скомандовал Друщенкову и Евстафьеву:
— В ячейки! Огонь по отступающему противнику!
Он протиснулся в заваленный окоп, автомат — на бруствер, очередями — по убегающим немцам. Да, выбитые из траншеи, они убегали. Но не оттого, что несмелы и нестойки. Просто мы смелей и стойче. Не так-то это просто, однако это вопрос другой, им можно заняться на досуге.
— Танк! Справа танк! — Кажется, Фуки. Макеев сперва подумал об этом, а потом уже до него дошел смысл Илькиного крика.
Точно: справа по обороне, утюжа ее, двигался немецкий танк. Откуда он взялся, дьявол? Тот, второй, прорвался, что ли? Как бы то ни было, машина плющила траншею и ячейки, стегала из пулемета по тем, кто высовывался из окопов. Кто-то бросил ей под гусеницу гранату, но граната не разорвалась.
Свинцовая струя прошлась над окопом Макеева, взбив пыль на бруствере. Мотор ревет где-то близко, еще ближе, рядом. Макеев выглянул: танк, вздыбившись, показывая днище, нависал над траншеей. В сознание навечно впечаталось: траки блестят, в их зазорах-насохшая грязь и стебли травы, с днища капает масло. Миг — и танк обрушится всей своей громадой на окоп Макеева. И он обрушился, но Макеев, сжавшись в комок, уже сполз на дно окопа.
Угрожающе задрожала земля, мрак окутал его, дохнула разогретым металлом и маслом, за шиворот посыпались комки; сколько это длилось, он не мог после припомнить, про одно вспоминал: думал в эти могущие стать предсмертными секунды не о матери, не об отце, не о сестренке — о Рае, ей говорил: «Прощай».
Поегозив и посчитав, что русский в окопе раздавлен, танкисты погнали дальше; небо распахнулось над окопом, полевой воздух ворвался в легкие. Полузадохнувшийся, Макеев нашел в себе силы встать на ноги и посмотреть на танк. Пожалел: была бы противотанковая, метнул бы наверняка вслед.
Танк поегозил еще на ячейке, на другой, затем повернул за траншею и здесь провалился в большую яму — ее вырыли для ротной землянки. Соорудить землянку не управились, а яма внушительная, глубокая, ловушкой оказалась. Танк взревывал мотором, молотил гусеницами, вонял газом, но выбраться не мог. Безостановочно и вслепую палил из пулемета. Но, видимо, кончились боеприпасы, и танк умолк. К нему стали подбираться солдаты. Филипп Ткачук вспрыгнул на крыло, набросил плащ-палатку на смотровую щель — ослепил экипаж.
Машину окружили, стучали прикладами о броню:
— Эй, фрицюганы, вылазь!
— Сдавайся, так твою разэтак, откатался!
— Открывайте люк, господа фашисты, не то подожжем, зажарим в мышеловке!
— Чего по-русски шпарите? Им надо по-немецки: битте, дритте!
— Ничего, поймут, ежели вдарить прямой наводкой!
— Не, поджечь забористей!
Ротный кричал, требовал разойтись по окопам, с танком справятся без них. Внезапно в машине вроде бы хлопнули пистолетные выстрелы. Все притихли. Друщенков и Ткачук кое-как приподняли люк, заглянули. Помявшись, Друщенков полез в танк. Минутой позже высунулся из люка, поскучневший: