Нет, она его не узнавала. И вдруг, как удается выдернуть тяжелый якорь из придонного песка в глубине моря, на лицо наложилось имя. Франц Бивен. Да, это его измочаленная голова, его прикрытый глаз, его черты олимпийского атлета. Стать гиганта, всегда казавшаяся несообразной в Берлине, здесь была как нельзя более уместной. В водовороте войны Бивен обрел свое истинное предназначение.
Она пошла к нему, не говоря ни слова. Гестаповец улыбался ей — но это была далекая улыбка, словно отделенная тремя годами от жестокостей и ужасов. Теперь она достаточно разбиралась в званиях и военной форме и заметила, что он больше не носил — это было видно по нашивкам на воротнике под плащом — мундир войск СС: на нем была форма Deutsches Heer, пехотных войск вермахта.
Почти мгновенно (и без всяких оснований, собственная наивность всегда ее поражала) она вообразила, будто гигант прошел через все фронты, сражения и вражеские укрепления, чтобы признаться ей в любви. Он никогда не переставал думать о ней и, невзирая на бомбы и смерть, отыскал ее, свою возлюбленную. Он дезертировал из полка, прошел по полям боев, перетряс все госпиталя, чтобы найти ее и сделать ей предложение руки и сердца.
Но Бивен снял фуражку и, тряхнув золотистой, как свежая выпечка, шевелюрой, с горящим взглядом (веки его покраснели, словно изъеденные морской водой) просто проговорил с горловым смехом:
— Я нашел Менгерхаузена!
146
— Они приходят по ночам.
— Куда?
— В мои сны.
— Мужчины?
— Нет. Женщины, а в основном дети.
— Кто они?
— Те, кого я убил, понимаете? Я их узнаю…
Einsatzgruppen[186].
Когда Симона Крауса мобилизовали в Виннице, на Украине, он еще не знал этого слова. Оперативные группы. Для какого рода операций? Он наивно подумал, что речь идет о войсках специального назначения, о коммандос, которым поручали особые задания. В некотором смысле так оно и было, только эти люди не сражались. Их задачей было уничтожать безоружных штатских. И в невообразимых количествах.
Эти группы СС продвигались вслед за войсками вермахта и убивали все, что движется. Главным образом евреев, но также немало крестьян и их семей — так называемых партизан или сообщников партизан. В любом случае те были славянами. А в новом жизненном пространстве Германии нет места низшим расам…
— И что происходит потом? — продолжил Симон.
— Я убиваю их снова, понимаете? Тем же способом, что и в первый раз…
— То есть?
Симон Краус задал вопрос для проформы: таких историй он уже слышал сотни. Эсэсовец с выпученными глазами больше не мог сдержать бьющий его нервный тик. Он скорее бредил, чем говорил. Лет двадцати пяти, ангельские глазки, красавчик, которого так и хочется нарисовать…
— Их заставляют вырыть ров длиной метров двадцать… — начал объяснять он. — Потом велят раздеться и спуститься в яму, понимаете? Они должны лечь на живот рядом друг с другом, и поплотнее…
— Почему?
— Чтобы сэкономить место, понимаете? Раньше их приканчивали на краю рва, но они падали как попало… Теперь их аккуратно укладывают… Стреляют и приводят следующую партию… Им велят… Ну, в общем, то же самое…
Симон слушал, как эти душегубы описывают свои чудовищные действия, и старался убедить себя, что должен считать их своими пациентами. Последовали новые подробности. Эти парни приходили сюда исповедаться, облегчить душу. Но Симон не был священником: он не понимал и не прощал. Никакой пощады убийцам.
— В моем сне, — продолжил субъект, — мертвые возвращаются. Они покрыты пеплом и известью. Мы засыпаем ею ров, чтобы не слишком воняло, понимаете?
Парень беспрестанно подскакивал на сиденье. Он засунул обе руки себе под ягодицы, чтобы унять их дрожь, но с трясущимися плечами ничего поделать не мог: казалось, он сидит на пружине.
«Психически травмированные», которыми занимался Симон, были особого рода. Психологический шок был вызван их собственными бесчинствами. Еще с сорокового года эсэсовские бонзы обратили внимание на появление расстройств такого рода и решили высылать на места психиатров, которые могли бы их подлечить. И вовсе не из человеколюбия или хорошего отношения к подчиненным: таких понятий нацистская машина не знала. Просто эти парни больше не могли обеспечивать требуемый темп.
Наверное, в этом и заключался худший аспект его миссии: Краус знал, что как только он поставит диагноз сломавшимся убийцам и отправит отчет своему начальству, он вынудит эсэсовские власти действовать энергичнее.
Нацисты уже работали над другими способами уничтожения, более эффективными. На смену слишком медлительному и уязвимому человеку придет машина. Время ремесленничества прошло. И Симон способствовал этой эволюции… Именно он фиксировал недостатки и слабости системы.
Надежными сведениями он не располагал, но уже поговаривали об использовании газов по примеру методов, опробованных, чтобы избавиться от душевнобольных и инвалидов. Угарный газ, синильная кислота… Концлагеря обзаводились оборудованием. Уже начался переход на новый, промышленный уровень.
Симон больше не мог уснуть — он сам принимал не меньше успокоительных, чем его пациенты. У него было ощущение, будто он витает в этом вывернутом мире подобно смутному сознанию, готовому в любую секунду исчезнуть.
Психиатрический госпиталь, в который его направили, был сам по себе чем-то немыслимым. Войска СС расстреляли всех его прежних обитателей — душевнобольных, для которых был вырыт общий ров позади здания, — чтобы освободить место для «испытывающих затруднения коллег».
Заведение не располагало никакими современными средствами, даже элементарным оборудованием — электричество обеспечивал движок, разбитые окна заколочены досками. О питании нечего и говорить, а из душа тонкой струйкой сочилась холодная гнилая вода.
По крайней мере, в его кабинете стояла дровяная печь. Симон проводил бо́льшую часть времени в этих четырех стенах, рядом с источником тепла. Здесь он принимал пациентов, используя гипноз или прописывая успокоительное, здесь же ел и спал на смотровом столе.
Иногда он вспоминал о Минне фон Хассель и не мог сдержать смех при мысли об иронии ситуации. Он, потешавшийся над ней и ее полуразвалившейся клиникой в Брангбо, на сегодняшний день скатился в ничем не лучшую дыру.
Когда он выбирался наружу, его немедленно пронизывал холод, и потом пальцы часами его не слушались. Ему казалось, что этот проклятый город покинули все.
Кроме собак.
Вот еще одна деталь, вгонявшая его в тоску, — ни один настоящий эсэсовец не мог обойтись без собственного пса. И этим депрессивным убийцам для поддержания духа разрешали брать своих шавок с собой. Их набралось столько, что пришлось построить рядом с госпиталем собачий питомник. Они гавкали весь день, и их яростный лай смешивался с невыносимыми признаниями их хозяев.
— Вы меня слушаете, доктор?
Симон вздрогнул. Он уже давно утерял нить разговора.
— Конечно. Продолжайте.
Поначалу он не верил в эти истории. Набитые женщинами и детьми сараи, которые обливали бензином и поджигали. Люди, которых вешали, завязывая узел под подбородком, чтобы они умирали подольше. Мертвецы, а иногда только раненые, которых перемешивали экскаватором, отсекая руки и ноги, прежде чем сбросить в ямы. Танки, катящиеся по грудам тел, младенцы, выброшенные из окон поездов…
На каждом сеансе Симон пребывал на грани того, чтобы сблевать или врезать этим дергающимся убийцам, — и такое уже случалось. Самым тяжелым было подмечать под панцирем душегуба остатки человечности. Одни, несмотря на тысячи убитых на своем счету, переживали из-за разорванных снарядами лошадей. Другие оправдывались премией в двенадцать марок и двойной пайкой, которые обеспечивала им эта работа. А третьи, в ужасе перед возможной расплатой за свои преступления, принимались вскрывать собственные склепы в надежде спалить дотла все хранящиеся там скелеты.
Симон волей-неволей вел записи. Он оставался ученым, завороженным Танатосом[187] в его самом жестком, самом варварском проявлении. Пульсация смерти передавалась, так сказать, посредством этих ошалелых солдат, простых инструментов намного превосходящей их силы.
По вечерам на своем слишком жестком ложе Симон исписывал страницу за страницей. Он планировал написать книгу, нечто вроде мемуаров в форме аналитических заметок о природе зла. Но себя не обмануть: он громоздил великие теории лишь для того, чтобы продержаться. Рано или поздно все эти зверства возьмут верх и над ним. Скоро он покончит с собой — какой смысл влачить существование в саморазрушающемся мире, где столько жестокости.
Когда он гасил свою керосиновую лампу, зажигался иной свет. Вновь появлялись Адлонские Дамы. Сюзанна Бонштенгель. Маргарет Поль. Лени Лоренц. Грета Филиц. И конечно же, Магда Заморски. Жертвы, которые в свой черед оказались монстрами. Монстрами и матерями. Марионетки изощренного проекта, имеющего целью создать квинтэссенцию германской крови.
Симон раз за разом прокручивал в голове всю историю, без устали выстраивая ее детали. Не возникало никаких проблем. Все было прозрачно, логично, безупречно.
И все же оставалась последняя фраза Магды: «Вы ничего не поняли… Все дело в операции „Европа“». Вспоминая об этом, Симон, как наверняка и Минна с Бивеном, испытывал невыносимое ощущение, что упустил самое важное в этом деле. Скрытый смысл существовал, но они так до него и не докопались.
Операция «Европа» оставалась тайной, так и не разрешенной загадкой.
Глухой шум вернул его в реальность. Пациент, сотрясаемый судорогами, только что упал со стула, по пути обжегшись о печку. Симон без колебаний ухватил его за ворот и оттащил от раскаленной стенки. Потом изо всех сил застучал в собственную дверь. Хотя никто его не запирал, с течением месяцев он обзавелся привычками арестанта, в частности этой. В некотором смысле он им и был. Узником в камере площадью шестьсот тысяч квадратных километров. Украины.