— Больше того. Или меньше. Уж не знаю. Они были… плохими.
Он остановился. От жужжания насекомых у него звенело в ушах, от растительных запахов мутило. И солнце… Раскаленный добела жестяной лист бил его по лицу так, что его закачало.
— Ты пришла что-то мне рассказать, — нетерпеливо заметил он, — так давай рассказывай.
Она набрала в грудь воздуха, заколебалась — театральные штучки.
— Например, Сюзанна. Я слышала про нее одну… жуткую историю.
— Я весь внимание.
Магда снова двинулась с места, потянув его за руку в тень раскидистого дуба. Хорошая мысль.
— Год или два назад ее муж Вернер Бонштенгель повез ее посмотреть на лагерь депортированных — история умалчивает, какой именно. Сюзанна приготовила корзинку еды для узников. А еще она взяла с собой маленький пистолет. Знаешь, такой браунинг, модель тысяча девятьсот шестого года. Его еще называют «дамским пистолетом».
Симон удивился:
— Американское оружие?
— Ты ничего в этом не понимаешь, — насмешливо бросила она. — Вот уже много лет браунинги изготавливают бельгийцы.
Жара, какая-то лагерная история, неожиданные познания Магды Заморски в области огнестрельного оружия… Он с облегчением укрылся под большим деревом.
— Чета посетила лагерь, — продолжала Магда, — бараки заключенных, кухни, госпиталь, прачечную… Они встретились с узниками, и Сюзанна раздала угощение. Настоящая маленькая фея. Она даже привезла конфеты для детей. Смеясь, она попросила одного ребенка закрыть глаза и открыть рот. Когда малыш послушался, она выстрелила ему в горло.
Перед ним вспышкой мелькнуло лицо Сюзанны Бонштенгель. Ее миндалевидные, почти монгольские глаза, высокие скулы, ее красота, словно посматривающая на вас с пренебрежением, заставляя ощутить собственную беспомощность и заурядность.
— Не поверю в это ни на секунду.
— Так говорят.
— Ты сейчас хочешь меня убедить, что Сюзанна Бонштенгель убила ребенка просто развлечения ради? Это же бессмыслица. Ее бы отправили прямиком в тюрьму.
Магда погладила его по щеке:
— Какой ты милый. Ты так и не понял, в каком мире мы живем. Все, что происходит в лагере, в лагере и остается. Это зона бесправия. Или, вернее, всех прав. Жизнь там не имеет никакой ценности. Все заключенные обречены.
Теперь Симона Крауса била дрожь — в унисон с покачиванием деревьев над их головами. Он всегда считал себя самым хитрым, тем, кто спал с самыми красивыми замужними женщинами Берлина и делал рогоносцами самых могущественных мужчин. Но обманутым рогоносцем оказался он сам. Его пациентки скармливали ему заранее препарированные истории о том, какие они несчастные жертвы своих снов и страхов… Von wegen![170] Они водили его за нос, морочили, дергали его за ниточки, вот так-то.
Нацистские фанатички.
Суррогатные матери.
А теперь еще и преступницы.
Во всяком случае, как минимум одна из них.
Сюзанна Бонштенгель, которая оценивала мир, как приглядываются к пришедшей наниматься горничной, Сюзанна, которая жаловалась ему на безразличие мужа и тревожные сны…
— Но… зачем она это сделала? — все еще недоверчиво спросил он.
— Просто так. Чтобы посмотреть. Сегодня священная грань между жизнью и смертью разлетелась в прах. Можно позволить себе испробовать все, не боясь ни суда, ни наказания.
Она приблизилась к нему — теперь ее красота уже не была лишь усладой глаз, она стала судьбой, чарами, тем, что разбивает вас, нарушает вашу физическую и духовную целостность.
— Мы как дети, — сказала она, облокотившись на дерево, совсем близко от его уха. — Мы должны понять, что с невинностью придется расстаться.
Симону хотелось сорвать с нее черные очки.
— Зачем ты мне это рассказываешь?
— Чтобы ты не слишком рыдал на могиле Сюзанны.
Она отступила, по-прежнему не выходя из тени, и обволокла его своим непроницаемым взглядом.
— Повторяю, я знаю, что ты расследуешь эти убийства. Тебе не нужно ничего объяснять, и, кстати, я ничего у тебя не прошу. Но я хотела, чтобы ты узнал, какова была истинная натура одной из этих жертв. И поверь, остальные от нее недалеко ушли.
Она отступила еще дальше и окунулась в лучи света. Против всякого ожидания она сняла черные очки. Ее веки дрожали. Под накрашенными тушью ресницами радужная оболочка ее глаз испускала черные отблески. Она хоронила всех Адлонских Дам, как мертвых, так и живых.
Симон ничего не понимал. Этот утренний визит, ирреальная красота, жуткая история… Картина не складывалась, рассыпаясь на отдельные фрагменты.
— Я снова приду повидать тебя, — прошептала она. — Ты вроде не слишком занят. А у меня еще есть что тебе рассказать.
С пересохшими губами, забыв даже сказать ей «до свидания», он смотрел, как она уходит. Ее силуэт словно вздымал волны летнего ветра, размашистые, как огромные складки покрывала статуи Свободы.
Он еще долго стоял под дубом. Чего добивалась эта женщина? Похоже, таким обходным путем она хотела подтолкнуть его продолжить расследование.
133
Не важно, как их называли. С точки зрения Бивена, в цыганах было нечто уникальное и в то же время общее для них всех. Люди с сальными волосами и хитрыми глазами, ворюги кур. Все свое детство он трясся от страха при виде этих загадочных кочевников, бороздящих дороги в своих скрипучих повозках.
В самой глубине души он до сих пор боялся этих дикарей с черными ногтями, которые ели ежей, попрошайничали, чтобы скрыть свое богатство, и хоронили своих покойников на обочине дорог.
Сам факт, что в конце истории Адлонских Дам он оказался нос к носу со своими старыми страхами, его скорее позабавил. Вообще-то, он не очень верил в след, ведущий к цыганам, — накануне он расписывал его, только чтобы расшевелить Симона и Минну, — но какая-то червоточинка мешала ему полностью отмести эту гипотезу. Какая именно? Он бы не сумел сказать. Может, просто отсутствие прямых улик или внятного мотива, указывающих на Штайнхоффа.
Слишком много вопросов остались без ответа: куда подевался нацистский кинжал? Где маска? Почему преступник всегда действовал рядом с водой? Или еще: почему такой Stier, как он, захотел вернуть себе «свои» зародыши? Ведь эгоцентричный актер, напротив, должен был испытывать восторг, глядя, как подрастает его потомство — идеальные дети, бережно выращенные рейхом…
В то утро Бивен сказал себе, что может воспользоваться зазором, образовавшимся в его расписании, чтобы отработать цыганский след. Он уже не был Totengräber, но еще не стал гауптштурмфюрером, загруженным кучей дел.
У него оставался как минимум один свободный день…
Лагерь Марцан располагался на западе Берлина. Уже не совсем город, но еще и не пригород. В 1936-м в преддверии Олимпийских игр нацистские главари решили навести порядок. С одной стороны, они приказали СА прикрыть все антисемитские щиты и граффити. С другой — улицы и дороги очистили от всех, кто походил на бродяг или кочевников, — и в два счета тысячи цыган оказались запертыми в Марцане.
Там они до сих пор и оставались.
На них не желали тратить ни малейших усилий даже как на заключенных: «их» концлагерь был всего лишь не слишком тщательно охраняемым пустырем, окруженным колючей проволокой. Ни одного здания, никакой инфраструктуры, ни тени больницы или администрации. Их просто затолкали туда, и все.
Никогда еще Бивен не видел столько кибиток и палаток зараз. Похоже было на скотопригонный рынок, вот только на продажу были выставлены исключительно люди, и то не первой свежести. Цыгане казались зажатыми между грязным небом, к тому же затянутым чадом от жаровен и дымоходов, и землей, грязной и липкой до такой степени, что в ней вязли и колеса повозок, и босые ноги детей.
Бивен велел остановить машину в нескольких сотнях метров — вместе с погонами ему вернули и шофера с «мерседесом», но не стоило перегибать палку с провокациями (между прочим, сам он был в штатском).
Он заметил их за проволочной изгородью. Он узнавал смуглые физиономии своего детства, лица плакальщиц, потрясшие его несколько дней назад. Малыши бегали голыми. Женщины в пестрых платках, из-под которых торчали пряди угольно-черных волос, что-то готовили на очагах — их юбки можно было принять за тряпичные лохмотья. Мужчины с длинными черными волосами или с всклоченными шевелюрами тонули в штанах, которые были раз в десять больше, чем нужно, зато приталенные рубашки облегали грудь, как у балетных танцовщиков. Еще были собаки, такие тощие, что их шкура казалась пришитой крупными стежками к костям где-то на уровне хребта.
Бивен чуть не повернул обратно. Как он мог всерьез заподозрить этих вшивых голодранцев? Но он потащился в такую даль, и Тони Сербан был где-то в этом гадюшнике (он все проверил по реестрам переброски), значит лучше уж довести дело до конца.
Он беспрепятственно прошел в ворота благодаря гестаповскому жетону. Охранников тоже наверняка набирали из отбросов СС. Неряшливые, покрытые шрамами молодчики, ошалевшие от солнца и выпивки, они, казалось, в полудреме ждали, пока их сменят.
Он двинулся по первому проходу. Доски, покрышки, железяки. Повсюду мусор и нечистоты. Давящая атмосфера упадка и безнадежности. Лагерь побежденных, где выживали без всяких иллюзий. Ничего общего с его детскими воспоминаниями о цыганских станах, где все орали, пели, смеялись, где под грязью и рухлядью скрывалась горделивая спесь.
Он бросил имя Тони нескольким семьям. Ему отвечали жестами, объясняя дорогу на романи[171], но он не был уверен, направляют ли его по верному пути или надеются окончательно запутать.
Добрых четверть часа он шел по набросанным доскам, позволявшим не завязнуть в торфе, и в результате заблудился в лабиринте кибиток, смуглых физиономий и хилых костерков. По дороге он отмечал отдельные детали: золотые украшения, вплетенные в женские волосы, резной орнамент деревянных повозок, скрипки, тамбурины, медведи — весь скарб бродячего балагана, теперь поставленного на прикол.