Обещания богов — страница 93 из 109

— Мы, рома, много чего знаем о гадже, мы…

Маленький хлюст не успел договорить: Бивен схватил его за ворот рубашки так, что отлетели несколько пуговиц.

— Смеяться надо мной вздумал! — взревел он, придушив того одной рукой. — Как ты мог это знать?

Тони высвободился из захвата немца одним плавным, но решительным движением. Способ не хуже других задать правила игры — как равный с равным.

— Уймись, братец. Мы щас говорим как мужчина с мужчиной.

Бивен засунул руки в карманы, чтобы ему не врезать.

— Слушай меня хорошенько, — продолжил смуглолицый. — Эту месть мы, странники, мы ее ждем уже годами, врать не буду. И тут никакой жалости, кореш. Нацисты должны заплатить.

— Отвечай на мой вопрос: откуда ты знал, что жертв было четверо?

Тони с улыбкой на губах уселся на свой ящик, словно подтягивал к себе сети, где таилось таинственное знание.

— ГОВОРИ!

Цыган придвинулся к огню. На его лице плясали оранжевые отблески, в то время как белое солнце высвечивало блох в его черной гриве.

— Все просто, приятель. Я знаю, кто убил твоих цыпочек.

— Опять надо мной смеешься.

— Ты мне не веришь, а ты поверь, приятель. Сам увидишь.

Бивен лихорадочно размышлял. Это был бред, наваждение. Но он не мог упустить такую возможность, сколь бы ничтожно мала она ни была.

— Слушаю тебя, — сдавленным голосом пробормотал он.

— А чё ты мне дашь взамен?

— Еду, одежду…

— Теперь ты надо мной смеешься.

Гестаповец взорвался:

— А чего ты хочешь? Бабла?

— Вытащи меня отсюда.

— А твои? Бросишь их здесь?

Перламутровая улыбка.

— Я разберусь. Как сниматься с лагеря, приятель, мы в этом доки.

— Ты можешь выйти когда захочешь. Этот лагерь почти не охраняется.

— Нет. Я те толкую о парадной двери, умник, с бумагами и прочим. Я хочу вернуться к своим в Силезию.

— Мне надо подумать.

Не добавив ни слова, Бивен удалился большими шагами. По крайней мере, таково было его намерение. На самом деле он жалко зашлепал по грязи, стараясь не потерять равновесия, пока не добрался до досок, которые вели к выходу из этой клоаки.

Направляясь к воротам — голова у него была тяжелая и гудела, — он наткнулся на маленького человечка, который не был ни цыганом, ни эсэсовцем. Сухонький, как орешек, и сутулый, как вьючное животное, он тащил на спине сумку, которая казалась тяжелее всего его хилого костяка.

Бивен сразу заметил белый воротничок, врезающийся тому в шею. Священник среди цыган? А почему бы и нет. Это место не было ни трудовым лагерем, ни концентрационным.

— Простите, отец мой.

Он отступал назад, пока не нашел кочку поустойчивее, и посторонился, давая пройти служителю церкви.

— Спасибо, сын мой, — изрек тот низким простуженным голосом.

— Что вы им принесли? — поинтересовался Бивен из чистого любопытства.

Священник засмеялся с видом напускного смирения, раздражившим Бивена. На его взгляд, нет ничего лицемернее церковника, который прощает все, но не мирится ни с чем.

— О, ничего особенного. Еда, одежда. — Священник осуждающе покачал головой. — Их держат здесь в самой великой нужде.

— Вы хорошо их знаете?

— Кого?

— Цыган.

— Я помогаю им вот уже двадцать лет! На дорогах, под мостами, в полях — я прихожу к ним, где бы они ни были.

В свои лет пятьдесят мужчина сохранил очень черные волосы — настоящая грива апача. На кончике носа у него сидели большие очки, которые, казалось, тянули все лицо вперед, как упряжка тянет телегу. А главное, у него была длиннющая изогнутая страусиная шея, над которой располагалась внушительная пасть.

Бивен задумался. Он еще не решил, что делать с Тони. Но он не собирался упускать такой след. Надо рыть дальше и собрать сведения об этих ловари.

Возможно, маленький священник — прекрасный случай узнать о них побольше, и не откладывая. Учитывая, как глубоко он увяз, Бивен готов был поверить, что сам Бог свел его с этим попом на одной дороге.

Рефлекторно он достал свое гестаповское удостоверение — у него не было желания разыгрывать дружескую беседу.

— У меня есть к вам несколько вопросов.

Священник пошевелил плечами, показывая, что у него тяжелая ноша.

— А с этим нельзя подождать несколько часов? Сейчас я должен передать эту поклажу моим друзьям.

«Моим друзьям»? Полудохлым цыганам, которых он время от времени снабжает дырявыми шмотками и просроченной жратвой? В ожидании, пока доберется до своего домика викария и набьет брюхо во славу Младенца Иисуса?

Бивен, пересилив скверное настроение и чувство горечи, заставил себя улыбнуться — и даже слегка поклонился в знак капитуляции:

— Конечно.

— Тогда давайте увидимся ближе к вечеру в моей приходской церкви. Храм Святого Петра, в квартале Моабит.

135

Даже алкоголь в конце концов стал ее утомлять. Мерзкий вкус сахара и фруктов, ожог, который больше ничего не обжигал, тошнота, поднимающаяся из глубины горла… Эти слишком тяжелые, слишком насыщенные запахи лишали ее последнего подобия чувств. Что до радостей опьянения, о них и говорить не стоило. Уже давно Минна стремилась лишь отключиться, и только. Не веселая и не грустная, она искала лишь полного отсутствия, отстранения, нирваны в сточной канаве.

Когда Бивен во второй половине дня вернулся на виллу, она едва понимала, что он говорит. Нетерпеливый, взвинченный, эсэсовец велел им одеваться: его новый след набирал очки. Никто не шевельнулся. Симон принимал в шезлонге солнечную ванну. Минна пребывала в прострации на диване, с которого даже не сняла прикрывавший его белый чехол.

Бивен рассвирепел и заорал на всю виллу, благо стены из железобетона и пустые пространства отлично отражали голос. В конце концов они задвигались. Казалось, история с цыганами привела Бивена в состояние неудержимой активности. Он швырнул Симону в голову куртку и приказал Минне надеть что-нибудь поприличнее — та была в купальнике.

И вот они оказались в самом сердце рабочего квартала Моабита, у входа в жалкую церквушку. Тяжеловесная, приземистая, обветшалая, она казалась закрытой: створки входной двери были связаны толстой веревкой. У самых стен разрослись чахлые сорняки, вместо свинцовых рам и традиционных витражей окна были закрыты кусками картона.

Сам вид этой церкви выражал все безразличие, чтобы не сказать враждебность, которое нацисты питали к христианской вере. Под небом Берлина не было места для двух богов. Католикам и протестантам для выживания предлагалось следовать единственному правилу: сидеть тихо. Например, заткнуться, когда стерилизовали цыган или без разбора уничтожали евреев.

Внутри — та же разруха. Никакого освещения. Кособокие скамеечки для молитв, казалось, прислонялись друг к другу, чтобы не упасть. Свечи были воткнуты прямо в песок. Помосты гнили у покрытых влагой стен. В нефе витал запах гипса и селитры, как будто время, упадок и запустение в конце концов обратились в плесень.

Минна заметила несколько божьих овечек — женщин, — которые молча молились. Эта часовня не нуждалась во фресках, изображающих восхождение на Голгофу, — она сама была крестным путем, агонией, на которую тяжело было смотреть.

Священник вышел к ним из-за алтаря.

— Что поделать, — пошутил он, — это не совсем Людвигскирхе[176], но сам Христос всегда проповедовал смирение.

Минна сочувственно улыбнулась. Какое-то хлопанье заставило их поднять глаза. Пользуясь дырами в крыше, на хоры залетели голуби.

Бивен представил их друг другу.

— Пойдемте ко мне в дом, — предложил священник.

Они двинулись по центральному проходу. Сквозь пропитавшую все вокруг влажность пробивался запах ладана. Мелочь, но Минна сразу почувствовала себя лучше. С самого детства она любила этот жженый аромат — утешительная атмосфера церковной службы, пения, кадильниц. Даже общее впечатление вдруг стало приятнее. Все окружение казалось куда более приемлемым во фруктовом свете сумерек, проникавшем сквозь трещины этой развалины. Неф купался в прозрачной ясности иконы, такой же загадочной, как сокровище в глубине склепа.

Они зашли в большую комнату с серыми оштукатуренными стенами, вся меблировка которой состояла из покосившегося шкафа и простого деревенского стола.

Маленький человечек предложил им рассесться за столом. Скрюченный, как школьник над тетрадкой, сухой, как ивовый прутик, он носил сутану сомнительной свежести и огромные, как олимпийские кольца, очки. Его голова словно расцветала на длинной шее подобно цветку кактуса, а руки были постоянно сложены, как для молитвы — или же как у того, кто с радостью предвкушает вкусную трапезу.

Минне было интересно, что это за новый «ключевой элемент» Бивена. Эсэсовец ничего не пожелал объяснить. Она решила не настаивать: единственное, что она могла с профессиональной уверенностью в нем распознать, — это невроз навязчивого состояния. И грех было бы на него злиться — у нее самой и у Симона был тот же диагноз.

— Не могу предложить вам что-либо выпить, — улыбнулся кюре, тоже устраиваясь за длинным столом. — У меня только вино для причастия, да и то немного.

Едва усевшись, Бивен ринулся вперед очертя голову. Никаких вступлений и преамбул. Единственный вопрос, выскочивший словно из барабана, где разыгрывался тираж зловещей лотереи:

— Вы знаете, как стерилизуют цыган?

136

Священник слегка вздрогнул, потом улыбнулся, склонив лицо. Он тоже не склонен был к лишним расшаркиваниям.

— Немецкие власти давным-давно держат цыган под прицелом, еще задолго до прихода нацизма. Уже при Вильгельме Втором за ними был установлен строгий надзор. Собирались их антропометрические данные, с тем чтобы составить перепись всех kumpanias, всех кочевников на германских дорогах… В перспективе тот самый первый таксономический план, конечно же, предусматривал последующее их устранение. А нацисты перешли к действию, утвердив Нюрнбергские расовые законы, и даже раньше, когда четырнадцатого июля тридцать третьего года был издан закон о насильственной стерилизации. Согласно новым политическим установкам, следовало стерилизовать асоциальные элементы, паразитов немецкого общества. Помешать всякой нечисти размножаться.