А Крюге неторопливо, уверенно, словно дразня ее своим пренебрежением к смерти, сантиметр за сантиметром выходил вперед. Когда же его спина полностью и беззащитно открылась для нанесения удара, Марина вынула из сумочки нож и со всех сил вонзила под лопатку врага. Нож сначала натолкнулся на что-то твердое, а затем мягко вошел в тело фашиста.
Крюге издал протяжный утробный стон, но не упал в смертельной агонии, а застыл на месте, будто остановился перед внезапно разверзнувшейся бездонной пропастью. Затем, пошатываясь на потерявших уверенность ногах, стал медленно поворачиваться к Марине стремясь расстегнуть кобуру и достать пистолет. Марина, ожидавшая его мгновенной смерти, растерялась и оторопело смотрела на конвульсивные движения непослушных пальцев немца по застегнутой кобуре с пистолетом. Рука ее с окровавленным ножом нервно подрагивала, глаза расширил внезапно охвативший страх. «Вот она, смерть, — черной молнией пронеслось в голове. — Сейчас выстрелит из пистолета». А Крюге, неуклюже переставляя ноги и медленно оседая, наконец, повернулся к ней. Его обезумевший от боли взгляд остановился на лице Марины и, узнав ее, он ненавистно простонал: «Мадам! Это вы?» Этот мстительный стон захлестнул Марину злобой. «Я должна убить его, должна!» — забилась настойчиво ее мысль и, заражаясь жестокостью, чувством священной мести, она стала наносить смертельно раненному фашисту один за другим удары ножом, до тех пор пока он, обливаясь кровью, не свалился на тротуар. Врачи потом подсчитают и скажут, что трагически погибшему заместителю военного коменданта г. Брюсселя, майору вермахта Крюге было нанесено шесть смертельных ножевых ранений в область грудной клетки, а гестапо в свою очередь сделает вывод, что убийца был неопытен, что за исключением ранения в спину, он наносил удары бессистемно, куда попало, добиваясь смерти своей жертвы. Но Марина тогда не считала удары. Она знала, что и в груди фашиста бьется сердце и ей надо было попасть в это сердце, во что бы то ни стало.
Студеный ветер ударил Марине в разгоряченное лицо, когда она склонилась над Крюге, чтобы убедиться в его смерти. Она не замечала, как на противоположной стороне площади Порт де Намюр остановилось несколько бельгийцев и наблюдали за нею, осматриваясь по сторонам, как рядом прогремел трамвай, но никто из пассажиров не бросился помогать Крюге или задерживать ее, как стоявшая неподалеку на улице Маркине машина такси поспешила на помощь, едва она стала уходить с места убийства.
Дверца машины широко распахнулась и шофер, с восхищенно сияющими голубыми глазами, скорее потребовал, чем предложил.
— Прошу, мадам! Садитесь! Садитесь же, вам говорю! — заметив ее нерешительность, властным голосом потребовал шофер, — В петлю захотели?
Размышлять было некогда. Марина подавила мелькнувшую мысль подозрения в отношении намерений шофера и опустилась на заднее сидение машины.
— Куда, мадам? — спросил уже мягче шофер.
— Вперед. Быстро!
Машина тронулась с места, набрала скорость и стремительно понеслась по улице Маркине.
— Направо, — потребовала Марина, сообразив, что надо изменить маршрут, запутать следы.
Визжа тормозами на повороте, шофер развернул машину и выехал на Рус ди Троне авеню. Затем, свернул на вторую, третью.
— Быстрее! Еще быстрее, — требовала Марина.
Ей казалось, что машина идет слишком медленно и им не удастся удалиться на безопасное расстояние от места убийства Крюге.
Выскочив на шоссе Брюссель—Намюр, шофер набрал предельную скорость.
— О, мадам! — восторженно обратился он к Марине. — Я все видел. Ножом? В самом центре Брюсселя заколоть фашиста? Это невероятно! — Но восторженность шофера не дошла до сознания Марины. Она еще была захлестнута стремительной сценой убийства Крюге, в ее ушах еще не угасли утробный, протяжный стон фашиста да напоенное ненавистью предсмертное слово «Мадам».
— Это невероятно, мадам! — выпалил шофер и стукнул кулаком по рулю машины, выражая тем самым высшую степень своего восторга и одобрения.
— Не вздумайте свезти меня в гестапо или на улице сдать немцам. Моя рука не дрогнет, — предупредила его Марина, постепенно приходя в себя.
Шофер погасил восторженную улыбку, повернул в ее сторону лицо, бросил укоризненно и гордо.
— Я — бельгиец, мадам. Бельгиец! И это вам должно сказать о многом.
— Нас не преследуют? — спросила Марина, несколько смягчившись и поняв, что, кажется, обидела пришедшего ей на помощь человека.
— Нет, мадам. Вам отчаянно повезло. Я — лучший шофер Брюсселя, и меня не так-то просто преследовать, — ответил шофер и вновь перешел на восторженный тон, не в силах скрыть своего восхищения, — Средь бела дня! Ножом! Это невероятно!
Вел он машину мастерски, на предельной скорости увозя Марину подальше от площади Порт де Намюр. В зеркало заднего обзора он посматривал на ее возбужденное красивое лицо, широко распахнутые черные глаза, в которых еще не остыл накал схватки с фашистом и они металлически поблескивали, тревожно всматриваясь во встречные немецкие машины, опасливо оглядываясь назад. Женщина была прекрасна в своем гневе и он благодарил судьбу за то, что послала ему в машину столь необычную пассажирку.
Правда, посадив ее к себе, он почувствовал себя сопричастным к убийству, но это его не пугало. Напротив, шофер гордился этой сопричастностью, ибо хорошо понимал, что убийство офицера было необычным. Это был дерзкий вызов бельгийцам, упрек их смиренности перед оккупантами, призыв к борьбе. Он также понимал, что всякому терпению бывает конец, накал ненависти к фашистам должен был где-то прорваться, выплеснуться наружу. Кто-то должен был первым зажечь искру, чтобы вспыхнуло пламя. И эту искру, кажется, зажгла незнакомка!
Наконец, машина вырвалась за город, устремилась по широкому шоссе. Шофер сбавил скорость, расслабился за рулем, давая понять Марине, что все уже позади и опасаться нечего. Какое-то время он ехал молча, затем сказал с горечью в голосе:
— Видно, перевелись в Брюсселе мужчины, если за такое дело берутся женщины.
— Надеюсь, им будет стыдно, — ответила Марина и недовольно переместилась в углу машины, словно показывая тем самым свое отрицательное отношение к бельгийским мужчинам.
Ее слова больно задели шофера. Лицо его приняло выражение мучительной виновности и стыда.
— Да, мадам, — признался он, будто извиняясь за себя и бельгийских мужчин, — Мне уже сейчас стыдно. Не стану спрашивать, кто вы? Знаю, что не ответите. Но я преклоняюсь перед вами. Преклоняюсь! — Посмотрел на Марину с решительной прямотой. — Смею вас уверить, что скоро мужчины Бельгии станут делать тоже самое, что сделали сейчас вы.
— Буду счастлива, если бельгийцы поймут все правильно, — ответила Марина и попросила остановиться, — Вот и все, — сказала, выходя из машины. Достала деньги, протянул шоферу. — Благодарю вас, честный бельгиец. Возьмите деньги.
— Что вы? Что вы? — энергично запротестовал тот, отстраняя ее руку с зажатой ассигнацией, — Я буду считать себя последним человеком, если возьму у вас деньги, — Посмотрел на нее восхищенным взглядом, полным благодарной признательности, сказал душевно: — Я буду молиться за вас, мадам. Да хранит вас Господь.
Он осторожно закрыл дверцу машины, на прощанье улыбнулся Марине и повернул в Брюссель.
Барон фон Нагель 8 декабря 1941 года с самого утра находился в плохом расположении духа. Состояние необъяснимой подавленности, предчувствие чего-то неприятного тоскливо сжимало его сердце и сковывало разум. Работа у него в этот день явно не ладилась, все, как говорится, валилось из рук. Интерес к документам, докладам, телефонным звонкам, сотрудникам и посетителям гестапо пробивался в его сознание заторможенно и, если он еще что-то делал, то делал через силу, одолеваемый желанием скорее покончить с возникшим вопросом, уйти в себя. Такое происходило с ним нечасто; но если уж случалось, то было верным предзнаменованием чего-то недоброго. Он это знал и усилием воли пытался выйти из сковывавшей его депрессии, силой логики убедить себя, свой разум в необходимости встряхнуться, но все было напрасным. Какая-то сверхестественная сила повергла его в тревожное ожидание и, уже не сопротивляясь этой силе, он пытался хотя бы отгадать, что уготовила и притаила для него судьба, но как ни старался заглянуть в будущее сегодняшнего дня, какие предположения не допускал, ответа не находил и от этого еще больше расстраивался. День клонился к 14 часам, времени обеда, а он все пребывал в состоянии необъяснимого беспокойства, настороженно прислушивался к собственному внутреннему голосу, подавшему неразгаданные сигналы тревоги.
По заведенному порядку, в 14 часов к нему в кабинет вкатывали богато сервированный обеденный столик и он принимался за обед, прерывать который никто не имел права. Прием сотрудников гестапо и посетителей, какое бы положение они не занимали, какими бы званиями не обладали, на это время прекращался. Все телефоны, связывавшие его с подразделениями гестапо в Бельгии, переключались на адъютанта, за исключением тех, которые выходили в Берлин на высокое начальство.
Он сел за обеденный стол, заложил конец белой накрахмаленной салфетки за воротник, потянул носом запахи специально для него приготовленных блюд и остался доволен стараниями повара. Он любил аппетитно покушать, посидеть за красиво накрытым столом, помечтать о будущем, вспомнить былое. В такие моменты все служебные заботы отодвигались на задний план, и он с наслаждением предавался чревоугодию. Однако сегодня чувство тревожного ожидания не проходило даже за столом, и, чтобы избавиться от него или хотя бы притупить его саднящую боль, он налил французский коньяк в хрустальную рюмку, поднял на уровень глаз, пристально посмотрел на янтарного цвета напиток, понюхал с явным удовольствием, но не выпил. «Черт возьми, а ведь совсем неплохо устроился барон фон Нагель» — подумал он самодовольно, пытаясь сбросить со своих плеч ощущение тревоги, впадая в свое обычное состояние отрешенного блаженства за обеденным столом. Взгляд его переместился с рюмки коньяку на портрет Гитлера, висевший на стене. Обращаясь к нему, Нагель провозгласил: «Ваше здоровье, мой фюрер!», выпил коньяк мелкими глотками с наслаждением человека, понимающего толк в винах, и сидел с закрытыми от удовольствия глазами, сдерживая дыхание, чтобы не выдохнуть тончайший аромат, подольше сохранить ощущение божественного напитка.