Обезьяна приходит за своим черепом — страница 16 из 75

нь поздно, оно может быть и вообще не полным: под влиянием некоторых болезненных процессов наступает иногда так называемая декальцинация организма, то есть размягчение кости.

Как же не учесть всего этого при объективном исследовании!

Кто, например, не только из анатомов, но и просто из образованных людей не знает, какой мягкостью отличается череп Тургенева, — а ведь он умер в очень преклонном возрасте.

Предположим теперь, что этот череп попал бы сначала под равномерно-медленное давление земляной массы, а потом, эдак лет через сто, очутился в руках изобретательного профессора. Какой бы страшный облик придал тогда этот ловкий учёный («мы бы не желали применять другое слово», — оговаривался Кениг) великому писателю!

Здесь стоит вопрос только о добросовестном заблуждении. Но если продолжать мысль, то позволительно спросить: а что же будет с черепом, специально обработанным с целью удалить полностью или частично кальциевые соли? Ведь тогда и года хватит для получения любых результатов!

О, он не ставит точки над «и», он ничего не утверждает, он только предполагает и спрашивает. Он просто считает, что работы института нуждаются в проверке.

А что при такой проверке могут получиться самые неожиданные результаты, он скоро попытается доказать.

И вот в следующем же номере журнала появилась целая серия снимков с «Коллекции доктора Кенига».

Чего тут только не было!

Черепа — удлинённые, как тыквы, круглые, как арбуз, сплющенные с боков. Какие звериные облики должны были иметь их обладатели, если бы они оделись кожей и плотью!

В сопроводительной статье, очень короткой, впрочем, доктор Кениг писал, что он не требует лавров профессора Мезонье, а только доказывает ему, что и он мог бы их иметь, если бы захотел. Что же касается нападок профессора на истинную науку и на великий принцип чистоты крови, который так не нравится профессору, то он очень советует ему прочесть две хорошие книги — «Моя борьба» Гитлера и «Миф XX века» Розенберга.

И отец поднял перчатку.

Он опять поднялся на второй этаж, в свой кабинет, уже давно освобождённый от бормашины, и через месяц в Париже и Лондоне вышла его книга «Моя борьба с мифом XX века».

Вот тогда-то ему и прислали эту петлю.

Сопроводительное письмо, приложенное к ней, было немногословно:

«На ней повесит вас первый немецкий офицер, перешедший с нашими войсками через границу».

Вместо подписи стояли крючок, точка и клякса.

Теперь этот офицер пришёл в ждал отца в кабинете.

Глава третья

Офицер стоял перед картиной, на которой парили розовые ангелы, и курил.

Это была его вторая папироса.

Первую он вместе с раздавленной спичечной коробкой бросил в череп питекантропа, видимо, приняв его за пепельницу.

У него было удлинённое, острое лицо с тяжёлым подбородком, небольшие серые и как будто бы мутные, но на самом деле очень зоркие глаза, которые подолгу задерживались на одном предмете, гладкий лоб, короткие тёмные волосы. Говоря, он часто поднимал руку и проводил рукой по голове, как будто приглаживая причёску.

Увидев отца, он быстро шагнул к нему навстречу, и на лице его, вернее — на одних тонких лиловых губах, появилась ласковая и в то же время сдержанная улыбка...

Он щёлкнул сапогами — тонко и остро звякнули шпоры — и, глядя в лицо отца, пристально и дружелюбно спросил по-французски, имеет ли он высокую честь видеть профессора Мезонье.

Он именно так и выразился — «высокую честь».

Вообще же я сразу заметил, что говорит он плохо, запас слов у него ограничен и, прежде чем сказать фразу, он предварительно должен составить её в уме.

Отец кивнул головой — он волновался и не хотел, чтобы слышали его голос.

— В таком случае разрешите пожать вам руку! — быстро сказал офицер и протянул отцу прямую и жёсткую ладонь.

Отец порывисто пожал её и глубоко вздохнул.

Я взглянул на мать.

Лицо у неё было утомлённое и туманное.

Она поймала мой взгляд и медленно закрыла и снова открыла глаза, показывая этим, что всё обстоит благополучно. Потом она тоже вздохнула и улыбнулась.

Так улыбаются, так вздыхают, так смотрят очнувшиеся после угарного обморока.

— Я являюсь вашим давнишним почитателем, профессор, — сказал офицер, не спуская с отца тяжёлых, оловянных глаз. — Я тоже учился в археологическом институте. Но война... — Он остановился, вспомнил что-то и добавил: — Кто-то из поэтов выразился так: «Когда говорят пушки, то музы бегут с Парнаса». Не правда ли? Но главная цель моего посещения...

— А мы можем говорить по-немецки, — сказал отец, — я окончил Гейдельбергский университет.

— Да? — радостно, но спокойно изумился офицер. — Прекрасно! С питомцем старейшего европейского университета на другом языке и не подобает говорить! Так вот, моя миссия... — У него догорела папироса, и он остановился, разыскивая глазами череп синантропа, но мать быстро подставила ему пепельницу. — Моя миссия заключается в том, чтобы передать вам привет от вашего родственника. — Тут он вынул из кармана перламутровый портсигар и положил его на ладонь. — Привет и письмо, которое он просил передать вам лично. Это и к вам относится, сударыня, — обернулся он с лёгким полупоклоном к матери.

Затем он щёлкнул портсигаром и достал узкий синеватый конверт.

— Пожалуйста! — сказал он.

Отец полез в карман за очками. Их там не оказалось, и он в отчаянии взглянул на мать.

— Они в столовой, сейчас я принесу, — сказала она и вышла.

Отец надорвал конверт, и оттуда выпал лиловый листок.

— Сударь, — сказал отец, глядя на офицера, — если бы вы только знали, как я все эти годы ждал этого письма. Мой несчастный брат, который с тысяча девятьсот тридцать второго года пропал без вести...

— А вот вы прочтите письмо, — посоветовал офицер и улыбнулся снова, спокойно, вежливо и жестоко.

В кабинете было совсем темно.

Ганка неслышно подошёл к окну и опустил тяжёлые синие шторы.

Потом он наклонился над столом и зажёг лампу. Тогда на письменном столе неясно замерцала тяжёлая бронза дорогого письменного прибора в египетском стиле, а райские птицы на шторах вспыхнули и миграли матовым, перламутровым свечением. Офицер шагнул к столу, взял пресс-папье и подбросил его на ладони. Потом поднял и опустил крышки на чернильницах в форме лотоса.

— Дорогая вещь, — сказал он с уважением, — редкая, дорогая вещь.

Дотронулся до штор и уже ничего не сказал, а только покачал головой.

Мать возвратилась с очками.

Отец надел их и быстро перевернул листок, разыскивая подпись.

— Господи, Боже мой, — сказал он в друг изумлённо. — Да ведь это!.. Берта, ты знаешь, кто это пишет?

Он хотел что-то сказать ещё, но взглянул на офицера и прищёлкнул языком. Потом прочитал письмо до конца и молча протянул его матери.

— Дорогая вещь, — повторил офицер, глядя на чернильницу, — редкая, дорогая вещь. У меня с детства наклонность к бронзе, и если бы вы... — он, как кошку, погладил бронзового сфинкса, — если бы... — повторил он. Потом вдруг спохватился и даже нахмурился. — Я сегодня буду говорить по прямому проводу с Берлином. Так вот, если вам нужно передать что-нибудь спешное...

Отец растерянно поглядел на мать — она кончила читать письмо и спокойно положила его на стол.

— Нет, чего же передавать! Как будто нечего. А? Берта? Мы ему ответим письмом.

— Ну, а вы, сударыня, — офицер повернулся к матери, — не захотите ли вы передать чего-нибудь вашему брату?

— Скажите Фридриху, что мы его ждём, — ответила мать, — и чем скорее он приедет, тем лучше.

Отец быстро взглянул на неё.

— Чем скорее, тем лучше, — упорно повторила она, не спуская с отца глаз. — Это я вас прошу передать от нас обоих.

— Хорошо! — сказал офицер, и рот его слегка дрогнул. — Передам от вас обоих.

— И потом вот ещё что, сударь, — мать секунду подумала, — вам понравился наш чернильный прибор, а у нас в семье такой обычай: если гостю, дорогому гостю, потому что вы приносите нам весть о моём пропавшем брате, — подчеркнула она, — что-нибудь понравится...

— Ну что вы, что вы! — радостно забеспокоился офицер. — И потом же вы меня совсем не знаете... С какой же стати?.. А вот, я вижу, вас интересуют библейские сюжеты! — он обрадованы о кивнул головой на розовых ангелов с гусиными крыльями. — Я вывез из Галиции недурную коллекцию старых византийских икон, так я сегодня же вечером пришлю их вам...

— А что, сударь, — вдруг спросил Ганка, — вот эту коллекцию икон, что вы вывезли из Галиции, вам тоже подарили? — Он стоял около двери, и лица его не было видно.

Офицер вздрогнул и остановился.

— Что такое? — спросил он с недоумением и даже с лёгкой оторопью.

— Иконы, иконы, византийские иконы! — настойчиво повторил Ганка. — Их вам тоже подарили в Галиции? Вы зашли в церковь, похвалили их, и священник сказал: «Дорогой господин офицер, — не знаю, к сожалению, как вас следует именовать, — возьмите, будьте добры, на память эти иконы, раз они уж вам так нравятся. Почему-то мне кажется, что они теперь всё равно не удержатся». Так, что ли?

Офицер уже понял и смотрел на Ганку неподвижно и прямо, тяжёлыми, белесоватыми глазами.

— Вы большой шутник! — выговорил он, отчеканивая каждое слово. Извините, я тоже не имею чести знать вашего имени... Да, эти иконы мне тоже подарили! Довольно с вас этого?

Тогда Ганка вышел вперёд.

Маленький, худой, в узком сюртуке, тесно обтягивавшем всё его тщедушное, птичье тельце, он выглядел, по правде сказать, очень жалким и даже смешным рядом с тонкой, точно вылитой из металла, крепкой фигурой офицера.

Притом ещё он весь дрожал. Не от страха, конечно, а от возбуждения, ярости и усилия сдерживаться. Но я знал: сдержаться он уже не мог, раз он начал, должен был говорить до конца.

Он был страшно нервный, этот Ганка, нервный, вспыльчивый и злой, и когда ненавидел кого-нибудь, то ненавидел уже рьяно, всеми силами души, всеми помыслами и желаниями, и молчать тогда ему становилось не под силу. Его ненависть всегда была силой активной, действенной, не знающей преграды. Под влиянием её он дрожал, извивался всем телом, корчился как от стыда, и сам не знал, что и как он сделает в следующую минуту.