Обида и раскаянье — страница 4 из 5

— Ты был у нее один раз?

— Нет, несколько вечеров. Днем было не до нее: выполнял командировочное задание. Было очень трудно. В тылу совершенно невероятная обстановка! Такая энергия, такой темп — не поверишь.

И Лунев заговорил о своих командировочных приключениях. Потом он еще часто выезжал «на материк» — и с тем же азартом рассказывал, что видел, что сделал и что вообще делается. Я, изголодавшийся по живым вестям, развешивал уши. Впоследствии из повествований Виктора я слепил рассказ о хлопотах энергичного командировочного (самому мне он искренне нравился — а сейчас таится где-то в шкафу, придавленный другими порыжевшими, так и не увидевшими свет рукописями).

— Теперь послушайте, что у меня произошло с человеком, назвавшимся вашим именем, — сказала Ахматова.

Она, конечно, приняла Лунева душевно и хлебосольно. Главной темой их первой беседы был сын — его жизнь, его настроение, его планы и мечты. Виктор врал о Льве вдохновенно и убедительно, оставаясь в рамках правдоподобия. Он мог зачаровать любого слушателя — и, естественно, заворожил Ахматову. В благодарность она стала рассказывать о своей жизни, начала читать стихи. В последнюю встречу заговорили о ее переводах из Корана. Виктор, умница и остряк, большого ис­кусства не понимал. К тому же иногда ему отказывала элементарная тактичность — и тогда он приобретал прямолинейность стенобойного тарана. Для убеждения любого начальника в своей правоте такая напористость еще подходила, но в споре с большим поэтом решительно мешала.

Хорошо поставленным баритоном, переходящим на иных словах в патетический бас, Лунев убеждал Ахматову, что она поступает непатриотично, посвящая свое драгоценное время и отдавая свой редкий поэти­ческий дар пропаганде религиозного мракобесия, да еще какого — пережившего свой век ислама! Пусть она вдумается в современность, пусть вглядится в великие события, совершающиеся вокруг нее, даже в том же Ташкенте! Неужели ей самой не стыдно игнорировать великую борьбу своей родины против жестокого врага и отдаваться бредовым высказываниям выжившего из ума древнего пророка? Он скажет больше: с детства душевнобольного Магомета!

Она пыталась возражать, старалась объясниться. Но Виктор был из людей, до конца настаивавших на своей правоте, как бы она ни была узка. Он мне часто говорил: «Я не остановлюсь, пока не докажу любому оппоненту, что прав я, а не он». И не останавливался, пока Ахматова не выгнала его из квартиры и не запретила когда-либо впредь показываться ей на глаза.

Думаю, он, и выгнанный, искренне считал, что прав, а она недостойна звания патриотки, но из осторожности все же не рассказал мне о финале их знакомства. Я любил хорошую шутку, не возражал, когда посмеивались надо мной, сам над собой подшучивал. Но такого разговора с Ахматовой от моего имени я бы не потерпел. Лунев удивлялся, что я выхожу из себя, когда он, формальный соавтор, пытался вставить свои словечки в мой текст. Здесь было тысячекратно хуже: он пытался перечеркнуть и переписать мою душу. Он правильно сделал, что не признался в своем поступке. Мы встречались еще семь лет, но, словоохотливый и общительный, при упоминании встречи в Ташкенте он крепко замыкал рот.

— Как я виновата перед вами, — сказала, волнуясь, Анна Андреевна. — Я сейчас думаю, что было бы, если бы вы, так мной оскорбленный, и вправду уехали из Голицино, а я узнала потом, что вы и тот, кто назвался вами в Ташкенте, совершенно разные люди. Да ведь вы с ним и внешне непохожи! Как я теперь смогу оправдаться перед вами?

— Предложу радикальный способ, — сказал я весело. — Давайте забудем то печальное событие в Ташкенте. Будем считать его небывшим.

Около десяти дней пробыла Анна Андреевна в Голицино, и не было дня, чтобы я не проводил у нее часа два-три. Я слушал ее, говорил с ней, любовался ею. Она была величественна. Рослая, полная, неторопливая, она не ходила, а шествовала. Походка людей очень редко соответствует одновременно фигуре и характеру. Смешно глядеть, как колченогий коротыш тщится придать своим движениям величавость, а массивный мужлан — юркость. Ахматовой, в старости если и не массивной, то внушительной, подходила только неспешность — она так и двигалась. Гарнитур — колье, серьги, браслеты — из крупных темных гранатов идеально гармонировал с фигурой, движеньями и речью. И даже голос ее, чуть-чуть хрипловатый, чуть-чуть шепелявый, очень схожий с голосом сына, отвечал всему ее облику. Эта необыкновенная женщина просто не могла, не имела права говорить как все мы, она должна была выделяться и поражать даже голосом.

И она очень напоминала сына. При первой встрече со Львом я воскликнул: «Как вы похожи на отца!» — тогда я знал Ахматову лишь по ранним фотографиям и альтмановскому портрету. Но этой пожилой, располневшей женщине он был подобен всем — и лицом, и голосом, и разговором, только, мне кажется, рост у него был пониже, да и величественности он не перенял.

Наши беседы сосредоточивались вокруг нескольких тем. Главной из них был, конечно, Лев. Тут рас­сказчиком был я, она неутомимо слушала. Споров у нас не было, только, выражаясь по-современному, обмен инфор­мацией. Единственное исключение — случай, когда я помянул, что у него отличные стихи, прочел наизусть одно или два и высказал убеждение: Лев еще прославится как поэт. Анна Андреевна вдруг рассер­дилась .

— Он не поэт. Мало ли кто в молодости пишет стихи! Он рожден ученым, история, а не поэзия — вот его дорога.

Я попробовал возразить. Образ поэта, сына двух крупных поэтов застрял в моем мозгу, как топор в коряге. Она рассердилась еще больше.

— Хватит, что его родители были поэтами. Он уже начал совер­шенствоваться в науке. И можете мне поверить — успехи у него незаурядные.

Неубежденный, я замолчал. Она заметила, что я остался при старом мнении, и заговорила мягче:

— И очень, очень вас прошу при встрече или в письмах не уговаривайте Льва отдавать свои силы поэзии. Вы умеете убеждать, ваши слова ему приятны, а это совершенно ни к чему. Для него и для науки станет несчастьем, если он пойдет по литературной стежке. Все будут сравнивать его с родителями. Зачем это ему?

Я не стал ее переубеждать: в таких спорах нет убедительных доказательств, ответ могло дать лишь время. И время ответило: Анна Андреевна видела будущее Льва зорче, чем я. Я не отрекся от веры, что он — серьезный поэт. У меня на полке лежит его драма о Джамуге и Темучине, она написана звучными, сильными стихами. Три-четыре таких произведения могли прославить Льва как серьезного мастера русской поэзии. Но рядом со стихотворной драмой поместилось и трех­томное исследование «Этногенез и биосфера Земли» — философия истории, изложенная не в спекулятивной манере мыслителей прошлых веков, но опирающаяся на реальные факты, открытые и обоснованные в нашем веке — грандиозная концепция закономерных рождений, расцветов и гибели государств и обществ, опровергающая стандартное воззрение о непрерывном, почти автоматическом прогрессе человечества, лишь периодически меняющем свои социальные одежды при безостановочном беге вперед. А рядом с «Этногенезом» теснятся другие книги и статьи Льва — анализ жизни второстепенных и крупных народностей, труды мыслителя, раскрывающие внутренние пружины хода истории. Анна Андреевна взяла верх в нашем споре. Известный всем поэт Лев Гумилев не вышел на литературную арену. Зато состоялся ученый, доктор наук, оригинальный философ истории.

Лев в это время сидел в лагере. Кто-то мне говорил, что его отсидка в Норильске была второй. Значит, в пятидесятых он тя­нул свой третий лагерный срок. На год, когда я попал в Голицино, пришелся пик того процесса, который хлестко поименовали «эпохой позднего реабилитанса». Ахматова приехала в Москву хлопотать об ocвобождении сына. Она просила помощи у Шолохова, он обещал написать письмо председателю Верховного суда Волину (или Волгину?). Однажды утром Ахматова уехала из Голицино на свидание с Михаилом Андреевичем. Верну­лась она поздно вечером и позвала меня к себе. Взбудораженная и взволнованная, она рассказала, что произошло.

Когда она пришла, ей сказали, что Шолохова нет в Москве. Она возразила: он сам назначил ей встречу на этот день и час — наверное, уезжая, он ей что-то оставил. Тогда ей объяснили, что Михаил Андреевич вообще-то дома, но нездоров и принять ее не может. Она поняла, что он запил и лежит в бесчувствии. Надо было уходить. Вдруг появился Шолохов — в одном исподнем. Он был пьян, язык еле вывязывал слова:

— Аннушка, заходи. Я это... написал. Возьмешь.

Он провел ее в свой кабинет и, не одевшись, даже халата не накинув, стал рыться в ящиках стола, вышвыривая на пол одну бумагу за другой. Обещанное письмо все не попадалось. Очевидно, Шолохов не написал его, но забыл об этом. Она сказала: не надо рыться в столе, она зайдет в следующий раз, пусть он только скажет — когда. Он не пустил ее.

— Было же, Аннушка. Где-то лежит...

И продолжал ожесточенно расшвыривать бумаги.

Обещанное письмо отыскалось на дне одного из ящиков. Шолохов вручил его Ахматовой и широко зевнул:

— Отправляй. А я — извини — посплю.

И, как был, не собирая разбросанных по полу бумаг, повалился на диван.

Уже не скажу, показала ли мне Ахматова то письмо, но как расстроганно блестели ее глаза, как взволнованно подрагивал голос, когда она говорила о пьяном Шолохове — помню.

Второй темой бесед была поэзия. Ахматова привезла с собой французскую книжку — переводила чью-то повесть для советского издательства. Не знаю, почему она не дала мне своего цикла стихотворений о сыне, возможно, не захватила их с собой в Москву: по тем временам они были небезопасны. Но она дала мне — и не на один вечер — «Поэму без героя».

Название не корреспондировало сути: герой в поэме был — сама Анна Андреевна. Помню такие строки:

И моей двусмысленной славе,

Двадцать лет лежащей в канаве,

Я не так еще послужу!

Я читал и перечитывал поэму (к сожалению, ничего не переписывал) —упивался лучшими строчками, твердил, запоминал, но так и не запомнил самые выразительные главы. Меня восхищали нежные мелодии, тревожило колокольное вступление и блестящие картины бала-маскарада с его веселыми и трагическими масками и огромной силы сцены самоубийства юного поклонника, застрелившегося у ее квартиры в момент прощания.