А умерла Тонюшка аккурат через пять лет. Коле уже тогда шестой пошёл, уже бегал вовсю, шустренький такой, и всё молчком… Надорвалась моя Тонюшка, не усмотрела я, моя вина, мои грех.
У нас тут такое чудо: каждую весну на полях, вперёд зеленей, камни растут. Ну что тут делать? Растут, хоть тресни. Прут из земли, как грибы какие, да и похожи — круглые, гладкие, как есть грибы. Агроном говорил, что здесь ледник был, здесь он и остановился, вот, дескать, их почвой из глубины и выпирает. А я думаю: коль ледник, то после него лёд должен быть, а не камни… Да ведь он лучше знает… Вот и приходится каждую весну таскать с поля эти грибы. Со своего-то участка натаскаешься… Вон они грудами возле каждого огорода лежат. А с колхозного поля их сколько?
Вот и с Тонюшкой случилось это весной. На другой день у нас лошадь была у бригадира отпрошена огород пахать под картошку, вот она и ковырялась на участке, спешила его от камней освободить. И всего-то сорок соток, а в другой год наломаешься до смерти, камней не меньше подводы нужно собрать.
Носит, стало быть, она камни, какие поменьше — в корзине, какие посреднее — на руках, будто младенцев, а какие тяжёлые — по земле. Жердиночкой подковыривает и кантует с боку на бок.
Колюшка — тот за мамкой увивается.
А в этот проклятый год… как раз посреди огорода, да так, что его и не обпашешь, а то бы бог с ним, такой волдырь выперло — смотреть страшно. В обхват еле-еле.
Но Тонюшку работой не напугаешь. Обкопала она его, жердиночку спорую берёзовую подоткнула и налегла. Камень чавкает, будто боров, и только шатается. И я, старая дура, тут на огород иду, голыши в подол собираю, которые с картошку или чуть больше. Гляжу, дочка половчее перехватилась, под жердинку кругляш приспособила и гнёт. Боров-то сосёт, далеко слыхать, однако лезет. Тут и Колька к мамке полетел, как же, интересно…
Присел на корточки — только глазки бегают. А мамка гнёт что есть силы, волосы из-под платка на глаза выбились, на кофтёнке вязаной пуговицы трещат…
Как дыра под камнем обнаружилась, Колька, словно того и ждал, шасть туда рукой. Уж чего он там увидел? Мать тут и закричала нечеловечьим голосом:
— Уйди, Коля! Уйди! Уйди!
Колька-то испугался, дёрнулся, а кругом суглинок, мокро, скользко, он повернулся и на бочок упал, а ножка в ботиночке прямо в дырку. Я как увидела, так у меня камни на ноги и посыпались… Колька ногу дёргает и плачет — испугался, а камень тем временем с жердинки сползает. Тоня только и крикнула:
— Мама!
Я подскочила и жердинку грудью… Тут бы надо вторую, да где она? Бабий ум короткий — не припасли… Тонюшка кинулась — и под камень руками… Откинула. Подхватила сыночка на руки, в лице ни кровинки, и бегом, бегом в избу. Не добежала. Вдруг на полдороге встала как вкопанная. Сыночек с рук на землю сполз, а она повалилась на бок, коленки к животу подтянула и катается…
Бригадир услышал, прилетел, её тут же на руки и бегом на конюшню, а там уже грабарку запрягают. Колька за ними следом спотыкается, и всё молчком, только слёзы по щекам и за пазуху Маленький, а всё понимает.
Не выходили Тонюшку. Остались мы вдвоём с внучиком. Картошку-то потом с ним сажали. И то позже всех. Бригадир нам, конечно, вспахал собственноручно. Он, бригадир-то, Василий Евграфович, ещё прошлым летом Тонюшку сватал. Уж такая она красивая была. Помню, пашет нам, а голову книзу… Что мерин, что он — идут, оба понурились, а Колюшка бочком за ними. Остановят, отойдут к меже на молодую травку, Вася крутку в рот и дымит, и Колюшка тут же на корточках. Сидят, молча на камень смотрят. А камень-то этот на другой день после Тонюшки мужики вдвоём не могли на телегу погрузить. Позвали третьего — никак, тогда покатили по земле. До межи докатили и телогрейки поскидывали…
Стали мы вдвоём поживать. Тут Степан, Райкин муж, с Кубани пишет — отдай да отдай им Колюшку. Своих-то нет.
Райка у меня раньше справная была, а потом, опять же весной, перед самой пахотой, на колхозном поле уломалась да присела на камушек отдохнуть. Тут её и сморило в сон на солнышке, а когда через час её бабы разбудили — разогнуться не может.
Схватило её по женской линии. Доктора всякие лечили. Болеть перестало, а детей нет.
Потом Степан её за себя взял. Вон его бывший дом, напротив, заколоченный. Потом он её на Кубань увёз, туда его фронтовой товарищ письмами на поселение зазвал. И вот теперь у них всё есть, а детей нет.
Раньше, когда ещё приезжали навестить, вцепятся, бывало, в Колюшку и оторваться не могут. Уж как они просили его отдать… А я говорю: пока жива, не отдам. Помру похороните и уж тогда с собой забирайте. Но, видишь ты, Бог дал — не померла, и внучка вырастила, и, грешным делом, о правнучке мечтаю.
У меня их, правнучков-то, целых пять, уже и всех видела, и на всех поплакала, как привозили, а этого, долгожданного, больше всех хочется.
Ведь кто мне теперь Колюшка? И сама не знаю. Или внук, или сын, или весь свет в окошке… Вся моя радость в нём. Ведь сколько годочков вдвоём…
Жили мы, конечно, ничего… Корову продала, а вместо неё взяла двух козочек. Козье-то молоко для маленьких сытнее, да и не много его нам надо. А то вечно морока с этим молоком. В колодец не наносишься. Погребка-то нет, сохранить негде. А продавать и рада бы, да когда с маленьким да от хозяйства в город выберешься? И кормить корову — не прокормишь. Какое у меня сено? А козочкам где на меже ущипнёшь, где с оврага охапку принесёшь, где веников наломаешь, глядь — на зиму есть. Веники и выручали.
Колюшка сызмальства помощником рос. Ему и подсказывать не надо, сам углядывал, где подсобить. Бывало, подкосить встану, а он уже за мной по пятам идёт — валки разбивает. Грабли-то длиньше его раза в два… Нагонит меня и стоит ждёт, пока я вперёд уйду. А какой из меня косец? Смолоду медленно косила. Мой-то ругал меня, бывало: ты, говорит, не косишь, а броишь. Куда ты по самой земле берёшь? Зачем жадничаешь? После тебя и трава больше не поднимется. А я не могу по-другому. Всё мне кажется, что много остаётся… А зимой, когда идёшь сена задать корове да прикидываешь, чтоб не переложить, а корова смотрит на тебя и просит, а ты бережёшь каждую былинку, — сердце разрывается. А иначе до весны не хватит…
Бригадир наш, Василий Евграфович, нам, конечно, как родным помогал. Вспахать или окучить — он всегда, про лошадь всегда сам спрашивал: не нужна ли? Большая от него помощь была, а до сих пор бобылём живёт. Ходила тут к нему женщина из другой деревни, а потом перестала.
Так и кувыркались мы с Колюшкой потихонечку.
Степан с Райкой видят, что ничего у них насчёт Колюшки не выходит, начали с другого бока заходить. Я думаю, это Райкина работа. Она у меня хитрющая, Райка-то, прямо лиса.
Только Колюшка в армию ушёл, как посыпалось: приезжай да приезжай, всё равно одна, а Николай прямо из армии к нам завернёт. Поживёте сколько захотите. Не понравится — уедете обратно. Дом большой, места всем хватит. Будет тебе чугунами живот рвать, у нас газовая плита. Скотине мы не варим, поживёшь как в санатории. Хоть отдохнёшь.
Засомневалась я, но ответа покуда не даю. Вот вернётся Колюшка — а служить ему какой-нибудь год остался, — тогда поглядим. Как он захочет…
Пришёл Николай из армии, я ему и рассказала. Спрашиваю: мол, как ты сам думаешь? Он молчит, только улыбается. А меня-то уже забрало не на шутку. И то сказать, Раиса мне ведь не чужая! Дочь! Уж как бы, думаю, славно всем вместе жить. Матери ведь всегда хочется сгрести всех своих детей в кучу и не отпускать от себя до самой смерти… Вот я и не отстаю от него:
— Ты, Колюшка, не молчи. Нет так нет. Чего молчать-то? Жизнь там хорошая, сытная, и хотят они тебя до страсти. А со Степаном ладить можно — сам знаешь. Ты уж, Колюшка, ответь окончательно. Коль не хочешь, так силком тебя никто не потащит.
Говорю, а у самой всё внутри обрывается: вот согласился бы… Это ещё потому, что Райка, хитрая лиса, мне в отдельном письме писала, что девок у них на Кубани очень много — больше, чем ребят, и какую ни возьми — красавица. Одно слово — казачки, дело известное. И хозяйственные, работящие, в руках так всё и горит. А женихов, конечно, поменьше, и потому они в цене.
А Николай ходит, посмеивается на меня, на старую, и, с места мне не сойти, все мои переживания как по книге читает. Обычное дело — кто меньше говорит, тот приметливее.
Помурыжил он меня денёк-другой для важности и говорит как-то за ужином:
— Можно поехать. Интересно.
Засуетилась я, завертелась, чисто девка, а он ещё шибче посмеивается. Вот ведь тоже добрый, а хитрый. В меня. Старик-то мой, покойник, всю жизнь говорил, что если дети в меня пойдут, то не пропадут. Ох я раньше хитрая была… Теперь уж не до хитрости. Себя бы не забыть. Давеча поставила поросёнку болтушку варить, да и вспомнила, когда крапива в чугуне скворчать начала, чуть не сожгла…
Тогда Колюшка тем же вечером и настрочил на Кубань о своём согласии.
Потом Степан присылает: мол, сам за вами приеду, помогу, всё равно у меня к осени с этим временем свободно. А вы покуда спокойно собирайтесь.
А какое тут спокойно?! Спать ложишься — одна дума. Утром идёшь коз доить — другая. Куда козочек деть? Под нож нипочём не дам. Жалко ведь, привыкла.
Поросёнка вот придётся теперь раньше резать. Обычно я к ноябрьским зову Василия Евграфовича. Опять жалко.
Картошку куда девать? И вообще весь огород — он трудов, чай, стоит. Шутка ли — цельное хозяйство! А я беспокойная.
Однако сенца козочкам всё равно собираю, хоть и ехать. В случае чего, вместе с сеном и отдам, а лишняя пятёрка или десятка пригодится.
Захлопоталась я — мочи нет, а Николаю ничего — работает, как работал. Только с утра и слышишь, как в поле застрекотало, — стало быть, его трактор.
Виду, конечно, оба не подаём, но все уже и так знают. И как только проведали?..
Собираюсь я, собираюсь, но нет-нет и возьмёт сомнение: как будет, что? Вперёд не заглянешь… Вон взять кота Тишку — опять же голову сломаешь…