Обида — страница 3 из 60

Дома он, уже наученный горьким опытом, сперва рассчитал, сколько букв где поместится, разметил всё тонкими чёрточками и только потом принялся рисовать. Когда он стёр ластиком всё лишнее и отошёл подальше, чтобы посмотреть со стороны на своё произведение, в голову ему пришло, что он может вписать дату своего рождения, поставить тире и написать девятнадцать, и тогда останется вписать только две несчастные циферки. И уж наверняка даже самый никудышный мастер не нарушит общего стиля. Потом долго любовался на своё художество, сравнивал его с рисунком в блокноте. Он был доволен и горд собой. Укрыв плиту всё той же мешковиной и отставив её в угол, тщательно запер сарай и поднялся лифтом на свой четвёртый этаж.

Обстановка в доме была напряжённая — это Василий Петрович понял с первого взгляда. И только тут вспомнил, что прямо с кладбища пошёл в сарайчик, даже не зашёл домой. Так делать не следовало, но он просто забылся. Уж очень его увлекло новое занятие. Жена молчала и даже не приготовила ему поесть. А он только что вспомнил о еде. Вот до чего дело дошло — о еде забыл. Но Зине этого не объяснишь. Для неё всё ясно — где-то поел. Потому что ел Василий Петрович до сих пор очень аккуратно. Так аккуратно, что и представить невозможно, что он может обойтись без обеда лишние полчаса.

Ни слова не говоря, не извиняясь и не оправдываясь, Василий Петрович пошёл на кухню и сам себе разогрел всё, что нашёл в холодильнике. Петьки дома не было. Чувство вины за опоздание по-своему повернуло его мысли.

«Как же так, — думал он, — сделаю я надпись, а от кого же она? Непонятно. Надо бы вписать, что, мол, от жены и детей… Я ведь о них беспокоюсь. Занимаюсь всем этим, чтоб их в лишний расход не вводить. Да и сам-то я получаюсь каким-то бездомным. Жил будто без роду, без племени, без потомства. Ведь для чего я всё это затеял? Не для того же, чтобы их как-то обидеть — я в них не сомневался никогда, — а чтоб по-хозяйски, загодя всё устроить, и чтобы расходу не было, и чтоб сделать всё, как самому нравится».

Он вспомнил о своей уже разрисованной мраморной плите и улыбнулся. Очень она ему нравилась. Потом с лёгким сожалением подумал, что придётся теперь менять немножко надпись, вписывать новые слова. Но представил себе, как это будет выглядеть в натуральном виде, когда каждая буковка будет светиться золотом, и улыбнулся ещё радостней. Ему даже захотелось бросить недоеденный борщ и побежать в сарай — начать работать, но он, конечно, сдержался и борщ доел аккуратно. Потом съел картошку с домашними котлетами, которые слегка пригорели, когда он их разогревал. Он понимал, что идти ему сейчас в сарайчик, пока обстановка в доме такая напряжённая, не стоит. И вообще это будет выглядеть подозрительно. Рассказывать же Зине о своей затее пока не собирался. Неудобно как-то, стыдно. Подумает, что совсем спятил.

После обеда, а вернее сказать — ужина, он пристроился было к телевизору, но передавали фигурное катание, а он этого не любил и не понимал. Можно было, конечно, посидеть и подождать, пока Зина отойдёт. Она-то любит катание, и настроение у неё может исправиться с минуты на минуту, но он отяжелел после еды, и к тому же вся эта громкая музыка отвлекла его от спокойных и радостных мыслей о новом деле.

Он посидел немного на кухне, поглядывая на свой сарайчик, потом зашёл в комнату, сказал Зине, что ложится спать, и отправился в спальню. Он лежал и размышлял потихоньку. Мысли текли сладко и плавно. И была в них исключительная ясность. Он вообще любил подумать о работе, прикинуть загодя, что к чему А теперь работа у него была интересная, и думалось о ней с особым удовольствием.

Когда пришла Зина, он как раз придумал: вместо того чтобы красить буквы бронзовой краской, выложит их сусальным золотом. Стоит оно не так уж и дорого, положить тоже не бог весть какая задача — подсмотрел, как это делают те же реставраторы, зато гореть будут — глазам больно. И не потемнеют от времени, а бронзовая краска через сезон станет бурой.

Зина легла всё так же молча. Василий Петрович проворно подвинулся, давая понять, что не спит и ждёт её, но она так и не заговорила. Он положил было руку ей на плечо, но она не то чтобы скинула его руку, а просто передёрнула плечами. Руку Василий Петрович убрал, потом резко, с хрустом повернулся к ней спиной.

Ему было очень обидно. Ведь не пьяный пришёл, не с гулянки, слова худого не сказал, сам первый попытался примириться, а она вздрагивает, будто ей на плечо лягушка вспрыгнула…

Не хочет — не надо! И без того есть о чём подумать. Но светлые, спокойные мысли о новом деле не возвращались.

Думалось о чём-то неприятном, обо всех обидах, которые принял от жены, от детей, от начальства на работе. Заснул он с горьким чувством сожаления, что ему помешали, что прогнали его светлое, спокойное состояние.

Он заснул и стал похрапывать и уже не слышал, как ворочалась рядом Зина, как вставала два раза и ходила на кухню, как умывалась в ванной, а потом снова, не сдержавшись, тихонько всхлипывала в подушку Не слышал, как в третьем часу ночи вернулся Петька, как швырял ботинки в угол и что-то пьяно бормотал про себя…


5

«Эх, неладно в доме, неладно», — подумал Василий Петрович, лишь только проснулся. Он попытался было огорчиться по этому поводу, озаботиться, словом — впасть в то самое душевное состояние, что находило на него каждый раз после размолвок с женой или детьми, но с тревогой обнаружил в себе лишь непривычное спокойствие и пустоту. Никакого чувства вины. А надо сказать, он всегда считал себя виноватым, старался на другой день после ссоры как-то разрядить обстановку и очень переживал, если у него это не получалось. Теперь же ничего подобного ему делать не хотелось, но и это его не пугало.

Завтракал он при полном молчании под осуждающим взглядом жены.

— И во сколько же ты вчера явился? — спросил он машинально, глядя с пониманием на то, как Петька с отвращением глотал горячий чай.

Сын не ответил, только передёрнулся от крупной внутренней дрожи.

…Вечером Василий Петрович, не заходя домой, отправился прямо в сарайчик. Ему очень хотелось тут же, немедленно., приняться за работу, но он одёрнул себя, как нетерпеливого мальчишку. Плита стояла в глубине, и рассмотреть с улицы её было невозможно. Поэтому он смело распахнул дверцу сарайчика, пододвинул табуретку к самому порогу и закурил. Со своего места он хорошо видел, как снуёт по кухне жена. Она была раздражена и потому двигалась быстрее обыкновенного. Раньше это вызвало бы в нём смутную тревогу, желание пойти и успокоить её, но теперь он совсем не беспокоился.

Вот теперь ему предстояло приступить к работе художественной, настоящей, и это занимало его мысли целиком. К тому же ещё надо было решить: дописывать «от жены и детей» или оставить так. Ведь тогда придётся переделывать весь карандашный рисунок, а его было жалко. Не обязательно писать от кого, на многих памятниках и вовсе нет этого, думал он, да и не по справедливости будет написать — «от жены и детей». Они вон надулись оба и знать ничего не знают, а он ведь не для себя. Для них всё, чтобы их в расход не вводить.

Стоило Василию Петровичу так подумать, как другая внутренняя и сокровенная мыслишка будто пропищала в голове: как же не для себя? Точно для себя и ни для кого больше. Он весь напружинился, даже выпрямился на табуретке — так неожиданна и откровенна была эта мыслишка. Какая-то уж очень неприкрытая. Он так опешил, что забыл про папироску в углу рта, и дым попал ему в глаза. Он прослезился, выругался и, решительно встав, задвинул табуретку под верстак. «Да, для себя, и ничего в этом нет плохого. Ведь не за чужой счёт и не чужими руками, и нечего тут стесняться, — думал он. — А то жмёшься, ёжишься всю жизнь, всё чего-то неудобно, чего-то стыдно, а люди тем временем загребают — кто сколько может… Так-то оно так, но кладбище… могила… памятник. Да ещё живому… Что о нём скажут, когда узнают-то? Ну и чёрт с ними! Пусть говорят что хотят. На каждый чих не наздравствуешься…»

На этом Василий Петрович успокоился. Надо заметить, что он и раньше на каждый свой верный или неверный шаг находил соответствующую пословицу или поговорку. Это неизменно поднимало его в собственных глазах и делало неуязвимым для любой критики.

Он решил в тот же вечер объясниться с Зиной, чтоб на эту тему больше и разговоров или каких-либо недомолвок не было. Отложив работу до более спокойного времени — помнил твёрдо, что к мрамору надо приступать со спокойной душой, — он направился домой. Шёл объясниться, а объяснение поджидало его уже в лице соседа и старого знакомого Никиты Епифанова.

— Я к тебе по делу, — начал Никита, не дав ему толком переступить через порог. — Помнишь мой шкаф, материн ещё, тот, что масляной краской она сдуру покрасила, когда я в армии был?

Василий Петрович кивнул ему в знак приветствия и, не отвечая, прошёл в ванную мыть руки. Когда дело касалось его работы, то тут уж он умел выдержать марку. Вернувшись на кухню, он долго и основательно пристраивался на табурете, солидно покрякивал, сперва спросил у жены, будет она его сегодня кормить или нет, а уж потом повернулся к Никите Епифанову и тихо, внимательно переспросил:

— Так что ты говоришь, шкаф?

— Шифоньер, — подобострастно пояснил Никита.

— Трёхстворчатый, орехового дерева, с резьбой по бордюру и овальным зеркалом?

— Он, он, — с готовностью закивал головой Никита.

— Ну и что же ты от своего шифоньера хочешь? — вкрадчиво спросил Василий Петрович.

Никита смутился. Зина, присутствующая при этом разговоре, укоризненно покачала за его спиной головой, но вмешиваться не стала. Хоть и не любила, что Василий Петрович, как она сама говорила, выкобенивается с клиентами, по в его рабочие дела не встревала. Уважала профессию.

— Ну, хорошо бы ему ремонт, что ли… — сказал оробевший Никита Епифанов.

— Зачем же ему ремонт? — якобы очень сильно удивился Василий Петрович и придвинул к себе тарелку с борщом. — Он у тебя ещё сто лет простоит. Орех — это материал. Ему сносу нет. Его топором-то не вдруг расшибёшь.