ла тяжёлой, во рту пересохло, и тёплый свежий ветерок не облегчал.
Митька сделался молчаливым и даже угрюмым и оттого казался чернее, чем обыкновенно. Несмотря на теплынь, он не расставался ни со своим чёрным, грубого сукна сюртуком, перешитым из кителя, ни с чёрной шерстяной фуражкой. Как догадывался Кузьмич, Митьку угнетала вынужденная бездеятельность, которую он сам же, может, только для красного словца, и навязал всем. Впрочем, Кузьмич был рад передышке и даже подумывал, что теперь будет удобно уйти.
О заводе, о новой жизни он говорить теперь не хотел, понимая комичность своего положения. Других способов воздействия на Митьку он не видел и поэтому решил, что пора умывать руки. Но он ещё не знал Митьку.
Петров остановился, подождал, пока его догонит Кузьмич, обнял его за плечи (отчего Кузьмич слегка передёрнулся) и голосом, в котором слышался нескрываемый подвох, спросил:
— Ну что, Федя, ты ещё не раздумал насчёт завода?
Кузьмич внимательно посмотрел в его лукавые блестящие глаза, потом посмотрел на Толю, которого на воздухе заметно развезло, и промолчал.
— Ага, уже на попятную… — удовлетворённо сказал Митька, будто ничего другого он и не ожидал.
— Тебе всё хаханьки, — махнул рукой Кузьмич.
— Почему же… — возразил Митька, не отпуская его плеча, — ты ко мне с душой, и я к тебе тем же местом. Или ты просто так брякнул? Поматросил и бросил?
— Да что ты меня лапаешь? — Кузьмич движением плеча сбросил его руку. — Что я тебе, девка?! А если серьёзно решил, приходи в понедельник на завод. Спросишь, как позвонить Перевалову из инструментального, я скажу, чтобы тебе выписали пропуск. Пройдём, посмотрим, что к чему, а потом вместе в отдел кадров. — Кузьмич сердито оживился, но в глубине души у него уже поднималась тихая радость и надежда.
— Нет, в понедельник я никак не могу, — подумав, сказал Митька, — во-первых, понедельник — тяжёлый день, а во-вторых, у меня в понедельник ещё никаких документов не будет. В понедельник я ещё только заявление напишу…
— Какое заявление? — опешил Кузьмич.
— Об увольнении, какое же ещё? — Казалось, Митька изумлён такой непонятливостью. — Если я не напишу заявление, мне и трудовую не отдадут, а если отдадут, то припаяют статью за прогул. Нет, Федя, новую жизнь надо начинать аккуратно…
— Постой, — растерянно сказал Кузьмич, — а разве ты работаешь?
— Что же я, святым духом питаюсь? — насмешливо спросил Митька.
— А где же ты работаешь?.. — сказал Кузьмич и хотел добавить: «Если каждый день с утра торчишь около магазина», но не добавил.
— В таксопарке, мойщиком.
— А-а… — облегчённо вздохнул Кузьмич.
Если б Митька назвал какую-нибудь настоящую профессию и должность, это его расстроило бы, потому что разрушило бы все его представления и поколебало бы его уверенность в собственной правоте.
— Я думаю, тебя не будут задерживать на две недели? — сказал он несколько небрежно.
— Нет, задерживать не будут, — осклабился Митька, — у нас не задерживают… У нас, наоборот, желающие в очередь стоят. Только мигни — сейчас десять человек прибежит…
— Что же у вас там, мёдом помазано? — сказал Кузьмич и недоверчиво покачал головой.
— Ещё каким мёдом… — неопределённо сказал Митька и ухмыльнулся. — А ты, я смотрю, как вчера родился.
Кузьмич нахмурился. Ему не нравился Митькин тон, да и вообще весь пока непонятный для него разговор. И всё определённее было ощущение, что его использовали в какой-то игре и продолжают использовать. И если б не привычка во всём доходить до сути, до самого что ни на есть конца, Кузьмич давно бы ушёл.
— Ну и что ты там зарабатываешь мойщиком? — через силу проговорил Кузьмич.
— Да чистыми, на руки, рублей триста выходит… — равнодушно, как о само собой разумеющемся, сказал Митька.
Кузьмич помолчал, посмотрел на покачивающегося Толю, похлопал себя по карманам, в которых не было папирос, и пересохшим голосом сказал:
— Что-то я не слышал о таких зарплатах…
— Да зарплата у нас девяносто рублей, — охотно пояснил Митька, — остальное живьём набегает… Каждый таксист по полтинничку, не меньше, кинет, и хорошо.
— У тебя закурить-то есть? — не глядя на Митьку, спросил Кузьмич.
— У меня нет. А Толя, наверное, настрелял или сэкономил… Толя, у тебя есть покурить? Федя просит.
Толя начал искать, а потом вытаскивать из кармана помятую пачку сигарет. Пока он вытаскивал, половина просыпалась на землю. Поднимать никто не стал.
Кузьмич жадно затянулся и стал выплёвывать крошки табака, подбирая их с губ кончиком языка.
— Так что же ты мне голову морочил? — укоризненно спросил Кузьмич.
— Да ведь ты меня и не спрашивал… — Митька пожал плечами. — Заладил своё…
— А я-то размечтался… — усмехнулся Кузьмич.
Стоящий в стороне Толя вдруг начал громко икать.
— Ну что, пойдём? — сказал Кузьмич.
Митька ничего не ответил. Он стоял и смотрел на пустырь, где между кучами разнообразного мусора и засохших кустов прошлогодней полыни пробивалась молодая зелень. По пустырю бегала странная собака, помесь фокса с дворняжкой, и отмечалась около каждого кустика.
— Да, намотал ты меня на шпиндель… — с невесёлой улыбкой сказал Кузьмич.
— А что такое шпиндель? — спросил Петров и, не дожидаясь ответа, предложил: — Слушай, Федя, это, конечно, шутка, а на самом деле переходи лучше ты к нам.
Я тебя определю без очереди, и давать никому не придётся…
— Что значит «давать»? — опешил Кузьмич.
— А ты как думал? Ей-богу, ты как невинная девица. У нас за красивые глаза не принимают.
На краю пустыря, около дома, где был магазин и жил Кузьмич, был врыт в землю столик и лавки. Столешница его, сделанная из фанеры, расслоилась от погоды, и было видно, что каждую весну её подновляли, и оттого столик стал похож на торт «Наполеон». За этим столиком они и устроились и только тогда заметили, что Толя куда-то исчез. Впрочем, они к этому уже привыкли. С детской площадки слышался детский гомон и скрип качелей.
— Смешно… — сказал Кузьмич, — я ведь вышел-то утром тебя перевоспитывать… Ей-богу.
— Я так и подумал, — сказал Митька.
— Смотрю, каждый день, каждый день, как на работу, ну, думаю, надо помочь человеку…
— Это твои окна на первом этаже около подъезда?
— Мои.
— Я как ни гляну, а ты сидишь с газетой… Я думал, ты пенсионер. Общественник. Думал, у тебя это общественное поручение.
— Да ну, какое там, к чёрту, поручение… Унёс Толя сигареты — это совсем плохо. Я-то думал, что ты не работаешь…
— А я в ночную…
— Так ведь не протянешь долго… После работы надо бы поспать.
— Да я сплю всего три часа… После обеда кемарнешь на ходу, и хорошо… — сказал Митька и добавил: — А за куревом придётся идти.
— Может, заодно возьмём отвальную? — неожиданно для себя спросил Кузьмич. — А то что-то тоскливо…
— С тоски не стоит пить. Тоска водкой питается.
— А ты-то с чего пьёшь, спрашивается? — спросил Кузьмич.
— Я? — Митька хмыкнул. — Это вопрос философский. Без бутылки на нет не ответишь, А ты, я смотрю, крепкий мужик. Со мною редко кто на равных идёт. Видел Шурика? На что здоровый, а уже надломился бы.
— Нет, — сказал польщённый Кузьмич, — я на выпивку крепкий. Увлекаться не увлекался, но иногда могу… И ничего не делается. А перед обедом лафитничек пропустишь, он и вообще не чувствуется. Только так. В общем, для аппетита. До того привык, что без этого есть не сяду.
— Значит, так, — вдруг сказан Митька. — Хватит тут отираться. Пойдём посидим по-человечески. Имеем право.
В кафе они взяли коньяк четыре звёздочки. Два раза по сто граммов. На бутылку не хватило. Было тихо, тенисто и пусто. Пластмассовые тёмно-коричневые столики были протёрты, и на них стояли стеклянные вазочки с ромашками. Буфетчица тихонько стучала тонкими стаканами и закладывала в кастрюлю длинные вязки сарделек.
На Кузьмича вдруг ни с того ни с сего накатило, и он, поглядывая на Митьку и перебирая пальцами пустой стакан, рассказывал свою жизнь, как чужую. Сам того не замечая, он даже начал говорить о себе от второго лица.
— …на заводе, — говорил Кузьмич. — На заводе всеми уважаем. Нормально уважаем. Никто не скажет, мол, он сачок или ещё чего. Или он там такой-сякой этакий, пьяница или летун. Или он горлом берёт, как другие. Не-ет, он исключительно своими руками, исключительно своими. Он с детства за станком, а это много значит. Он этот станок, между прочим третий, по винтику разбирал. Когда слесарь-ремонтник подходил, он ревновал, как девку. Вот поверишь, рукой не давал дотронуться.
А когда отдал, так день простоял просто так. И теперь мимо не пройдёт, чтобы сердце не защемило. А потом передал ученику. Исключительно своими руками… Исключительно. И никакой такой философии нет, чтобы пить. А вот с тоски можно. Когда станок исключительно своими руками…
— А ты большой философ! — подтрунивал Митька. — Вот раз ты большой философ, тогда объясни, для чего мне не пить?
— Ну как для чего?.. Ты прямо как маленький… Сам знаешь для чего.
— А вот не знаю и хочу, чтобы ты мне объяснил.
— Ну а семья, в крайнем случае? Я, конечно, извиняюсь, но ведь семья этого не любит. Семье это вот так — поперёк.
— Какая семья, какая? Где семья? У тебя семья? Живёте в одной норе, и вся семья? Так? Так, я спрашиваю? Мне такая семья не нужна. Мне такая семья к чёртовой матери. И можешь не извиняться. Ты ведь небось уже придумал про меня… Мол, пьяница — жена ушла. Я выгнал её к чёртовой матери. Вот так. И всё об этом. Придумал тоже мне — семья.
— Нет, Дмитрий, при всём моем уважении, ты не прав. Семья — это семья. Особенно старой закалки. Сейчас, правда, не то, но в наше время семья — это всё. Повезло с женой — живёшь, не повезло — мучаешься.
— «Жена, жена», а сам-то на что? Неужели от какой-то бабы вся твоя жизнь зависит? И вообще — всё! Хватит!
— Подожди, подожди, что такое, сразу — хватит… А дети? Что, их тоже со счетов долой? К чёртовой матери?! А если, как ты говоришь, какая-то баба родила тебе красавца сына, твою гордость?