Обитатели потешного кладбища — страница 111 из 113

– Саша, нет, Саша…

– Уходи, Альфред, уходи!

Я не помню, как ушел. Он меня вытолкал. Махал оружием. Мне стало плохо. Вышел на воздух. Дверь хлопнула… Какая-то струнка звякнула. Что-то внутри дернули. Я схватился за уши. Оглох. Эй! Мимо бежали. Взмахи. Суета. Подошла и мне в лицо посмотрела женщина. Она открывала рот. Наверное, кричала. Я не слышал. Кричала или что-то пыталась мне сказать. Отшатнулась. Побежала направо, потом споткнулась и пошла налево, но, утратив понимание смысла в направлении – и правда: куда бежать и зачем? – остановилась и смотрела вокруг в полной растерянности… ужасом наполненные глаза, растрепанные волосы, слабые ноги… в теле волнение… пошатнулась и упала в обморок, ее подняли, отнесли на скамейку, под деревьями она, должно быть, пришла в себя, я не видел… дверь – я понял: это была не дверь, это громыхнул выстрел. Серж, он застрелился – прямо в церкви… у выстрела было обширное эхо, оно разнеслось по всему городу, по всем церквям и часовням, дальше, дальше, оно звенело в стеклах и посуде, заставляло воду дрожать, оно зазвучало в каждом помещении, в каждой голове, оно было как клич, приглашающий умереть… его смерть была столь просторна, что, казалось, могла вместить всех прихожан, всех случайных прохожих, эхо вырвалось и мчалось по улицам, как сошедший с рельсов поезд, оно хлопало ставнями, распахивало двери, забегало детворой в чужие квартиры, поднимало на ноги мертвых, приглашая их жить, места хватит на несколько составов, его смерть была похожа на храм, больницу, призывной пункт или какое-нибудь учреждение, где люди стоят в зале ожидания день и ночь в надежде получить работу или пособие, сидят, слушая, как за дверями по справкам лупят печатями, люди спят с детьми на руках на полу, ждут визу, вид, какое-нибудь разрешение – право на глоток воздуха, право носить тень, они стоят на ступеньках в очереди у дверей в Soupe Populaire[184], и вот, представь, что все эти двери внезапно распахнули! Поверь мне, Серж, та пуля, которую пустил себе в сердце Крушевский, была громче взрыва, она могла всех, кто стоит теперь в очередях, вздеть на нить смерти и утянуть за собой в гудящую бездну.

Там, в соборе, по ту сторону грохота… столько всего раскрылось в этом человеке с неожиданной стороны, что он мне за несколько минут стал чужим, незнакомым и снова родным! Мы за несколько минут всю нашу жизнь вновь прожили, пролетели сквозь нее, как на салазках, и она была вихрем, льдинками, снегом в лицо… Помнишь, ты мне рассказывал, что знал кого-то много лет, он был твоим учителем или наставником, кумиром юности, и вот однажды ты увидел, как небрежен он со своими очками, и все представление твое об этом человеке полностью изменилось. Ты еще удивлялся: как раньше не замечал? Вот у меня с Сашей так получилось, я даже по имени его теперь не в силах называть, не совпадает оно с тем человеком, что мне приоткрылся… он оказался куда более сноровистой личностью, чем мы оба себе могли представить; и крепких убеждений, жестких представлений – но не мне же судить его! Не мне… я и не знал его совсем, хотя мы с ним сквозь многое прошли, но, видимо, на пороге вещей, где они линяют, теряя очертания и имена, все иначе, и правда: что мы вообще знаем?

Надеюсь, что я прибуду раньше, чем ты получишь это письмо, и всё сам тебе расскажу, но опасаюсь, что не доеду. Сердце разрывается на куски, и каждый из них спешит из груди, как искра фейерверка, улететь и погаснуть во мраке непроглядной вечности.

У вокзальных ворот меня окликнули писклявым и очень знакомым голоском, мой шаг замедлился, я прислушался, опять: vous n'auriez pas une piece de monnaie, mon gentil m-sieur?..[185] Не может того быть! Я остановился… посмотрел на попрошайку: это была крохотная женщина, завернутая в тряпки, как кукла, лица не разглядеть. Я запустил руку в карман, чтобы достать ей несколько монет, замешкался – мне захотелось, чтобы она повторила свою реплику, подумал: ослышался?.. Но она тут же развеяла все мои сомнения, произнеся те же слова и тем же голоском – жалостливым и по уличному мелодичным. Ее голосок напоминал журчание дождевой воды, сбегающей по карнизу; случается, такой поток смоет с крыши какую-нибудь жестянку или кусок стекла или гвоздь, эта штучка застрянет в водостоке и бьется, позвякивая. Так и голосок той старушки казался и напевным, и заунывным, но в нем было легкое мелодическое позвякивание, одна безошибочная нота из детства, которую я слышал возле лицея, в полдень после уроков. Я достал несколько монет и вложил в ее руку. Она благодарила, скулила, кланялась, merci mon bon m-sieur, ниже, vous êtes très gentil monsieur, поклон еще ниже… Я сказал ей несколько добрых слов, таков был мой предлог, я хотел рассмотреть ее, заглянуть под тряпки, увидеть лицо, я хотел его вспомнить, я склонился и взглянул в тень, которая скопилась у нее под платком, за этой тенью она от меня скрывалась, я согнулся и еще глубже заглянул, но опять не увидел лица – старушка отворачивалась, пряча свои монетки в кошелечек, она продолжала ласково благодарить меня за мою доброту и щедрость, она желала мне здоровья, всех благ, чтобы Господь Бог обо мне позаботился, я сказал, что и ей желаю, чтобы Бог о ней позаботился, а сам протянул руку и – отвернул платок: там не было лица!.. там не было ничего, Серж, ты слышишь!.. там ничего не было! Кроме струйки воды, которая убегала по канавке в подземный лаз, и в этой пустоте слабо-слабо звучал ее голос, я пошел за ним, как за скользкой тенью, по коридору, мне надо было посмотреть – кто это там, в темноте, говорит, – чтобы понять, откуда берется эта нота, что заставляет меня мучиться, вспомнить… я грешил на музыку, уверял себя: музыка меня подвела, потому что она разбирает звуки, музыка – как язык – на самом деле обкрадывает нас, звуки ей не принадлежат, точно так же как весь мир – не собственность языка, за языком и музыкой стоит нечто большее: разлад главенствует над всем, в основе мироздания – бунт, удар кирки, разжатие пружины, раскол коры звука… искусство – это трещина, сквозь которую ты набираешь сок небытия, а потом носишь в себе, пьянея… все это мое, я в этом пребывал, произошел из хаоса, только всю жизнь отговаривал себя: забыть, забудь!.. прятал от себя, чтобы не бояться сияния, которое пронзает эту бесконечную черноту, я вступил в нее, как в чернильную кляксу, ошибочно приняв туннель за полоску мрака, или наоборот, да, конечно, тут меня уже подводят как слова, так и ритм, я теряю способность мыслить, потому что колеса, они так оглушают, перебивают мысль, которая ветвится, железные колеса, что ножи гильотины, ты думаешь, что возвращаться легче, но это не так, ты, как никто другой, должен помнить, что вернуться нельзя, а уйти от колес подавно, они рубят мысль, режут, кромсают, мысль намного важнее, чем все на свете слова, и вот она: Серж, он застрелился!.. прямо там, в церкви, как только я вышел, я услышал выстрел. Ужас что было, люди кричали, полиция съехалась, слетелись ангелы, статуи сошли с колонн, я видел, как его тело, Серж, я видел, как его тело несли на гранитной плите, Иуда плакал, уронив свой мраморный топорик, Дева Мария воспарила голубкой, села на грудь, простреленную, разорванную, из раны била ключом кровь, апостолы спешно обернули тело в саван песочного цвета и понесли, с глаз долой… Серж, слышишь? Саша застрелился! Александр Крушевский ушел в звенящую зеркальную вечность, и в этом звоне пребудет. Он стал частью каждого звука. Любая дрянь, что звякнет на улице – крышка помойного бачка, которую поднимет клошар в поисках полезного мусора, разбившаяся вдребезги бутылка, мяуканье, лай, карканье – всё теперь он, и всё кончено. Нет никаких агентов. У страха глаза велики. (Отчасти Л. прав, но верить ему все равно что поступать матросом на корабль запуганных дураков.)

Береги себя, Сережа. Мне что-то нехорошо. Мир будто пятится. Солнце превращается в сияющий рельс. Или это солнечный блик? Блик, бритва – все едино. Цикада-поезд старается, набирает обороты, будто по спирали уносится в небо. Пассажир передо мной – равнодушный, чистый, скуластый. Весь в белом. Умереть перед ним будет неловко. Но неизбежно проход делается тесным, плотным, дверь за моей спиной со скрипом закрывается – полоска света тоньше, тоньше струйки, вот она с ниточку… Передай Маришке… Нет, лучше обними ее, поцелуй и скажи, что я… Нет! Не надо никого обнимать. Доеду, доеду. Довезут, уж точно, довезут. Лучше беги от всех! И это письмо разорви. Потому что мы всю жизнь прожили во лжи. Нас окружали фантомы и галлюцинации. Как этот сытый, скучающий господин. Кто он? Думал: фламандец, валлонец, немец, француз? А потом вдруг решил – европеец! Так просто… Такой же европеец, как я и ты… моя зеркальная копия… Понимаешь? Зачем я жалуюсь, если я сам себе купил билет на этот поезд, как всякий другой, я сам вошел в него, меня сюда никто не приглашал. Так глупо. Перед отходом поезда я в киоске купил газету. Саша вот только что покончил с собой, а я – послушный своей привычке – покупаю газету в дорогу! Глупо, стыдно. И все механическое. Оглянись вокруг? Эта агония, судорога тела, высвобождающего дымок последнего вздоха… с газетой в руке… словно не по моей воле, а само собой, автоматически… и весь мир так же… Ты не поверишь, моя жизнь в эти минуты мне представляется руинами так и не построенного замка. Я хожу среди громадных шахматных фигур… пытаюсь понять, кто играл в них, кто заигрался и забыл о назначении всего этого дивного материала?.. стараюсь увидеть, кому угрожает этот всадник… пытаюсь постичь значение ходов, разглядеть другие фигуры, которые затаились, ждут выхода… понимаю, что попусту напрягаю ум высматривая ходы – не мне решать, другие силы вовлечены, те, кто не понимает, что однажды станет жертвой собственной увлеченности, как и я, и другие до нас… и после придут себя растратить… во веки веков… Скажи, чем я был? что создал? имеет ли оно какую-нибудь ценность, и если да, то какую? Иногда отчетливо понимаю, что ничего не было. Совсем не было. Все показалось. Сон, понимаешь? Как у Кальдерона. Актеров, как кукол, сложат в коробку и под мышкой унесут. А потом опять откроют балаганчик. На раскаленном песке будут танцевать огоньки. Осоке – шуршать, звездам – подмигивать. Ночь вползет в город. Туман наполнит улицы призраками. Эхо. Труба старого крематория. Вижу вылетающие искорки. Они садятся на песок. Сырость на стенах замерзает, и блестит лунный свет слюдяной. Сети сновидений крадутся неводом, ловя спящих, как рыбу. До чего меня довели эти ночи. В них столько коридоров. Залы, чьи-то головы, насаженные на спинки кресел, сцены, экран, слова… знаешь, слова – еще неизвестно, откуда они берутся… часто мы бросаем их на ветер, как конфетти, а потом, оказавшись на пороге, когда к нам все возвращается, мы видим, как они летят обратно, ветер забивает ими рот… Сейчас все тебе станет понятно. Да, иногда я пишу так, будто в моей руке не карандаш, а бенгальский огонь. Перехожу к главному: я в пустоте, у меня не осталось никого, мне не об кого удариться, никто меня не оттолкнет, потому что я ни к кому не тянусь. Я абсолютно свободен. Вот она, граница. Поезд стоит. Идут пограничники. Сейчас они меня найдут. И это послание будет отправлено. Свобода разрывает и уродует. Прощай, презренный мир! В замке твоем не обретут себе прибежища ни верность, ни справедливость! Ибо в тебе ничто не постоянно. Я видел столько смертей, унижений, потоки человеческих масс… и внутри каждого, как в раковине, сидит сжатое в пульсирующую точку нечто, оно оберегает свое тельце любыми средствами, создает скорлупу, плетет паутину, воздвигает мосты и кр