аже задыхаюсь. Меня тошнит. Роняю сигарету. Иду вдоль кустов. Кружится голова. Кусты кончаются. Сажусь на скамейку с обломанной доской. Гвоздем, что ли, вырезано имя. Буквы не разобрать. Все равно. Гремит пустыми бутылками бродяга. Останавливается. Наклоняется. Поднимает мой окурок. Докуривает, озираясь. В парке заплакал малыш. «Наверное, упал». Хочется бежать. Все наливается сиянием. И я понимаю: я – есть, на этой скамейке, в этом маленьком парке, где сквозь голые ветви проглядывает похожая на туру башня и все вокруг заливает вездесущее солнце, я – это я, от себя не уйти. Пробуждаюсь. Вскакиваю, точно выдергиваю руку с кисточкой из кипятка. Вот он же я! И тем не менее со всех боков будто морозец покусывает. Комната выглядит безумно ненастоящей. Вид за окном сюрреалистический. Снег летит крупный, спелый, искусственный. Я второпях оделся и побежал вон, скорей, в библиотеку! Но было слишком рано, что-то около пяти утра.
2
Детство – это хрупкая скорлупа, из которой рано или поздно приходится выбираться, появляются люди с молоточками, они больно бьют, стараясь разбить ее, и чем больней они ударят, тем скорей ты станешь взрослым. Одним из таких людей в моей жизни был Теодор Френкель.
Жить взаперти нельзя, – считал отец, он заводил знакомства и однажды привел меня к Френкелям, которые бежали из России во время еврейских погромов, о чем я узнал много позже. Мне было десять, и я был комнатным ребенком, моими главными друзьями были папа, мама, Франсина и мсье Леандр. Моими первыми парижскими друзьями стали Теодор и Миша Френкели. С Мишей мне было легко, он был младше меня, а вот Теодор меня постоянно учил чему-нибудь. Он всем занимался слишком серьезно, старался быть на высоте. В его комнате было много картинок птиц: кардиналы, танагры и астрильды – потрясающие работы; надписи, сделанные под картинками на латыни, меня поразили даже больше – у Теодора был каллиграфический почерк, в его руке чувствовались серьезность, основательность, уверенность. Рисунки были не частью какой-нибудь игры, – в отличие от меня, Теодор всецело отдавался учебе, он занимался, как взрослый, вполне осознанно («Мальчик мало улыбается», – как-то отметил папа, и мама с ним согласилась). Он важно прочитал нам лекцию обо всех им изображенных птицах и объявил, что в его планы входит нарисовать все доступные виды птиц, какие есть на Земле. После чего взрослые удалились, и для меня наступил миниатюрный детский ад. Оставшись с инквизитором tête-à-tête (Миша в счет не шел), я моментально оказался в его власти. Теодор устроил мне экзамен, который я с блеском провалил. Глубоко вздохнув, он вынес приговор: «Ты ничего не знаешь о мире». Уязвленный его тоном, я нарочно усомнился в том, что он сам нарисовал все эти картинки. «Возможно, вам все-таки помогали?» – сказал я. «Вам помогали, – передразнил он. – Кто мне помогал? Он, что ли? – Теодор метнул в сторону своего братишки презрительный взгляд. – Кто в этом доме мог их нарисовать, кроме меня?» Я сказал, что, возможно, его папа. Он презрительно фыркнул: «Ну вот еще! Ему будто нечем заняться!» Чтобы позлить его еще, я сказал, что, наверное, некоторые из этих птиц все-таки не существуют, они кажутся фантастическими, и, должно быть, он их выдумал, – я это произнес в виде вопроса, продолжая обращаться к нему на вы, что Теодора сильно раззадорило: «Вы их выдумали, – передразнил он и вдруг взорвался: – Ты глупец, если так говоришь. Тут только те виды птиц, которые в природе существуют! Я не занимаюсь выдумками! Я – не ребенок!» Он действительно не был ребенком, с раннего детства Теодор Френкель знал, чего хотел от жизни: стать ученым, путешественником, он обязательно хотел поехать в Египет изучать пирамиды (он побывал-таки и в Египте, и в СССР, где искал Тунгусский метеорит, умер несколько лет назад в экспедиции по Месопотамии). Кристаллы души растут медленно, однако некоторые рождаются цельными, ограненными. Таким был Теодор. Как-то я показал ему мой маленький игрушечный саркофаг, который вылепил из глины и носил для обжига в керамическую мастерскую, и спросил: «Хочешь посмотреть, что там внутри?» Теодор фыркнул, его лицо исказила гримаса презрения: «Ну, что за глупости! Я и сам знаю, что внутри твоей глиняной коробки лежит обмотанная тряпкой куколка! Ты совсем еще дитя!» Он всю жизнь ко мне так относился.
Теодор Френкель состоял исключительно из амбиций вселенского масштаба, был страшным гордецом и очень нелепо держался, в детстве у него была смешная походка, он высоко задирал подбородок, настолько высоко, что издалека были видны крупные ноздри, было неловко идти рядом. Всех сильно раздражала его манера придираться. Я приходил к ним скорее ради их отца, он рассказывал интересные истории об Одессе, о путешествиях по Уралу, помню историю про то, как он и его друг остановились заночевать у одного старика, и тот их пытался накормить ядовитыми грибами, но господин Френкель все знал о грибах и вовремя отказался. Была одна необычная история про старуху, которая лечила руками. Теодор перебил, воскликнув, что это полная ерунда: «Она была шарлатанкой», – но его отец заверил нас, что старуха исцеляла людей. Теодор фыркал и говорил, что это невозможно. У Френкелей бывали братья Жозеф и Анри Бабинские, тогда еще не такие старые, но уже импозантные и довольно известные в обществе. Похожие как две капли воды, они нарочно одевались одинаково, чтоб разыгрывать людей. Они были удивительно живыми и забавными. Дядя Жозеф был известный невропатолог, почетный член Общества психиатров, заведовал клиникой Сальпетриер, любимый ученик Шарко (на известной картине Бруйе – кажется, она называется «Сеанс гипноза в клинике Сальпетриер» – дядя Жозеф, как нам разрешалось его называть, изображен справа от своего учителя, он держит девушку в состоянии истерического припадка). В двадцатые годы Жозеф Бабински написал пьесу Les Détraquées, многие считали, что ее мог написать разве что психически неуравновешенный человек; Андре Бретон ею восхищался. Его брат, дядя Анри, был известным гастрономом, писал книги по кулинарии, в то же самое время изобретал мины, как боевые, так и для раскопок на приисках. Он был директором цинкового рудника в La Grand-Combe, где познакомился с бароном Деломбре, это была очень долгая и крепкая дружба, они вместе испытывали свои мины на полигоне где-то в Окситании, между Лангедоком и Руссийоном. Анри Бабински был почетным членом Артиллерийского клуба. Он часто уезжал в Африку и Французскую Гвиану на золотые прииски. Его охотничьи рассказы, истории о подрывных работах и случаях на рудниках были интересней любых романов; перед тем как пуститься что-нибудь рассказывать, дядя Анри принимался накручивать свой пышный ржавый ус, а вредный Теодор демонстративно выходил из комнаты.
Меня очень рано начали фотографировать. В этом конверте много фотографий, но есть среди них самые любимые – те, что сделал отец, и должна быть одна маленькая, сильно помятая фотокарточка.
На снимке Альфреду не больше семи, он сидит на стульчике за выдвижным столиком большого туристического шкафа, ящички выдвинуты, из них свисают ленты, шнурки, шерстяные нити, на полочке стоят: катушки, матрешки, миниатюрная копия кареты с извозчиком и лошадью (хвост, вожжи и половина зримого колеса обломаны), грязная вазочка с торчащими из нее кисточками, изогнувшись над листом бумаги вполоборота к объективу, мальчик увлеченно рисует, не замечая, что его фотографируют. Москва, 1903.
Вот он – в гольфах, шортах, белой рубашке – за партой, рядом подвешен глобус, с дубовых полок лакированного шкафа смотрят толстые, покрытые позолотой корешки книг, Альфред что-то пишет красивым длинным пером. Paris, 1906. На сцене детского театра в роли эльфа, 1908. В роли Астольфо, князя Московии, 1912. С кипой книг возле букинистического лотка – за год до начала Первой мировой.
Сохранились снимки, сделанные такими портретистами, как Пьер-Луи Пьерсон и братья Майеры, именно в их ателье на бульваре Капуцинов, 5, где на стенах висели портреты королей и королев разных стран, меня и приметил мистер Уилфред Эндрюз. На Монпарнасе у него был салон Ivanhoe: в витрине стоял рыцарский манекен в накидке тамплиера, левая рука покоилась на рукояти меча, правая замерла в пригласительном жесте. Его убрали, как только появился я, чудо-ребенок. Для меня на витрине создали уютную комнатку; помню, как м-р Эндрюз терпеливо объяснял: «Смотри, малыш! Ничего страшного. С одной стороны занавес, с другой стена, только она стеклянная. Вот и все». Я жил там при честном при всем народе, как зверушка. Меня наряжали персонажем из сказок. Проще всего изображать гнома, а Щелкунчик – это настоящая работа, магазинчик находился на солнечной стороне улицы, и в сюртуке, парике и гольфах было нестерпимо жарко. Зеваки останавливались, смотрели, стучали в стекло, – не обращая на них внимания, я занимался своими делами – читал, писал, рисовал – и в стекло перестали стучать, мир просто катился мимо, как трамвай.
В салоне работало аж три фотографа. От любителей нацепить латы отбоя не было, записывались за несколько месяцев вперед, барышни мечтали позировать в средневековых платьях, мужчинам хотелось взять в руки меч или бердыш, даже очень важные особы делали очень несерьезные снимки, над которыми потом мастера хихикали. Отец пригласил владельца ателье в гости, м-р Эндрюз все жадно рассматривал, а папа плел ему историю о том, будто они с мамой, состязаясь на расстоянии с русско-американской семьей, в которой рос необыкновенно талантливый мальчик, мой ровесник, пытались меня сделать вундеркиндом (мы и правда через газеты следили за жизнью тогда известного Уильяма Сайдиса, – только соперничества я не припомню), но так как никаких исключительных способностей я не проявлял, меня предоставили самому себе, а я увлекся Египтом. М-р Эндрюз сердцем принадлежал Викторианской эпохе, в душе был большим фантазером, мечтал стать романистом; позже в Англии он опубликовал три тома мемуаров, где вскользь упоминает меня: в период моего детства – «ручная обезьянка», в юности – «послушный манекен», в двадцатые годы – «гротескная фигура», «несчастный урод». Рассказ отца ему очень понравился, и он – «возвращаясь от Моргенштернов в экипаже» – придумал историю: