Обитатели потешного кладбища — страница 21 из 113

L'Enfant Prodige de Paris[25], сделал к ней несколько постановочных снимков в духе конца девятнадцатого столетия: костюм английского путешественника, лупа, блокнот, саркофаг с поддельной мумией. Я выглядел на два-три года младше моих лет. Он выдумал меня, превратил в чудовище с прожорливым умом: «в возрасте семи месяцев чудо-дитя заговорило при помощи карточек, на которых были написаны буквы, а теперь знает дюжину языков!» – смешно было то, что с годами он сам поверил в этот бред. Так я стал вундеркиндом, надолго застрявшим в La Belle Epoque. Годы шли, а в моей фантастической жизни ничего не менялось. Сколько бы я ни взрослел, куда бы ни двигался мир, набирая свои обороты (скорость этого стремления находится в пропорциональной зависимости от количества душ, отправленных в котлы истории), мой герой продолжал свое таинственное существование в наивном космосе Art Nouveau, посреди мебели Луи Мажореля, декоративных ламп Эмиля Галле и ваз с отлитыми из pâte de verre розами – все то, что вышло из моды, умерло после окончания Первой мировой, чудесным образом обрело вторую жизнь на картинках серии «L'Homme Incroyable». Этот странный господин-вне-времени появлялся в ресторанах вроде Le Train Bleu или Maxim's, впадал в задумчивость на фоне Le Palais idéal, листал книгу под канделябрами Рене Лалика, беспечно передвигался в причудливых автомобилях, неизменно носил эдвардианские костюмы, цилиндры, котелки, канотье и шальки, что-нибудь изобретал, расследовал преступления, куда-нибудь ехал, погружался, летел и – самое главное – никогда и ни за что (невзирая на сменяющихся фотографов) не терял присутствия викторианского духа, которым крестил меня Уилфред Эндрюз. L'Homme Incroyable был популярен во всей Европе, в каждой стране находились свои издатели, художники, фотографы, сочинители и свой артист, чем-то похожий на меня, они творили, что им вздумается; м-р Эндрюз был вне себя, в двадцатые – тридцатые годы он больше судился, чем занимался мной (вернее будет сказать – своим созданием). Он был человеком суетливым и слишком занятым, чтобы хоть на короткий промежуток времени посвятить себя с полной самоотдачей чему-нибудь одному; даже в те исключительные минуты, когда он говорил только о наших делах, я видел, что в его голове роились посторонние мысли. На его столе находилось несколько телефонов, мне казалось, что он к ним присоединен и ведет с кем-то мысленные переговоры. Как правило, он присылал ко мне курьера с контрактом на подпись, а потом бомбардировал пневматичками с инструкциями. Все делалось очень быстро. На фотографические постановки у меня уходило каких-нибудь несколько часов в неделю; я прибывал на место, где все было готово, мне оставалось только облачиться и позировать. У моего импресарио было две семьи и несколько любовниц. Он управлял множеством предприятий: издательство, галерея, книжный магазинчик, бутик бижутерии и галантерейных товаров. На некоторое время он с головой ушел в кукольный театр, даже я в нем выступал в качестве конферансье, но это продлилось лет пять, не больше; затем он основал агентство с широким спектром услуг: от нотариальных до частного сыска (искали в основном неверных супругов и пропавших питомцев богатых клиентов); оно имело представительства и конторы не только во всех крупных городах Франции, но и в Англии, Швейцарии, Бельгии и Германии, штат насчитывал порядка нескольких сот сотрудников. Мне нашлось место секретаря и переводчика, но помимо этого я занимался самыми разными делами: был маклером и посредником при переговорах компаний, продавал и помогал приобретать недвижимость, занимался оценкой предметов искусства, участвовал в рекламах, аукционах, устраивал актеров в театры и киностудии, читал сценарии и переводил романы. И многое другое. Теперь и не вспомнишь. Все это было мало интересно, но принесло практическую пользу и дало навык, на многое открыло глаза, впоследствии я с благодарностью вспоминал старика, был он хорошим добрым человеком, но, к сожалению, рассеянность, влюбчивость и мегаломания, как жучки-древоточцы, подтачивали его изнутри; он пил и ухлестывал за женщинами, забывал о важных встречах, делал ставки не на тех политиков, приобретал акции ненадежных предприятий; в двадцатые годы он мог все круто изменить, я предлагал ему развернуться в Холливуде, но он насмешливо сказал, что скоро Америка пойдет на дно, а кинематограф его, дескать, не интересует совсем, потому как фильма себя исчерпала и уже в тридцатые годы все кинотеатры закроются, – в итоге я уехал в Нью-Йорк один и ничего у меня не вышло. Он жаждал славы, мечтал купить апартаменты на авеню Фош, открыть свой банк в Швейцарии и т. п. Не скрою, забавно следить за тем, как неуемная энергия бросает человека из одной крайности в другую, искусство переплетается с мошенничеством, деньги сыплются с потолка, обороты и скорости увеличиваются, но я не сделался апостолом его религии. Я никогда не верил, будто все можно купить и все можно продать, будто все: картины, актеры, виллы, связи – nothing but money[26]. Скоро концерн так разросся, что швы не выдержали, и он лопнул. В ту пору (это было как раз после смерти мамы) я начал уходить в себя, играл джаз по ночам в самых странных местах, увлекся мормонским чаем, сильно исхудал и выглядел значительно старше моих лет, отклонял предложения сниматься, вскоре выяснилось, что мой контракт с Wilfred Endrews Co несколько лет как истек, о чем м-р Эндрюз мне небрежно напомнил по телефону: «Альфред, ну что? Будем возобновлять его или ты – как бы это сказать – будешь искать себя?» Уязвленный, я безразлично ответил: «Да, пожалуй, что так, сэр. Буду искать себя». «Bon, fortune favours the bold[27], как говорится. Помни, Альфред, ты всегда можешь ко мне обращаться, здесь твой дом». Я старался казаться веселым, но сильно расстроился: все те годы, что я его знал – без малого тридцать лет, – вдруг растаяли, как мираж, а вместе с ними ушли все, кого я любил, включая неряху Франсину. Здорово напился тем вечером и наутро отправился путешествовать, но не в поисках себя. Я понял одну вещь: мир забудет тебя скорей, чем ты этого ждешь; образ сходил с меня гораздо медленней, чем мне того хотелось; люди быстро перестали меня узнавать, чешуя отдиралась с болью, с кусками прошлого, в котором застряли отростки моих чувств, – не обошлось без насилия над собой: я запирал костюмы в шкаф и выбрасывал ключ, а потом вызывал мастера. Окончательно Невероятный Человек исчез после смерти его творца: Уилфред Чарльз Мартин Эндрюз умер в Оксфорде в 1943 году, одиноким и всеми забытым. Я думал, что теперь-то обрету покой, расстанусь с прилипшей к моему имени тенью, но это оказалось не так просто, кто-нибудь да вспомнит. В конце пятидесятых годов в моду вошли телевизионные ретроспективные передачи, персонажи, которые туда приходят, выглядят либо как пациенты психиатрических клиник, либо как медиумами вызванные духи. Меня тоже приглашали. Я не откликнулся на предложение. Рассматриваю фотографии – это все, что я могу себе позволить.

Альфред разворачивает старую газету.

Та первая статья мистера Эндрюза взъерошила город. Мы проснулись посреди карнавала. Я вдруг осознал, что можно существовать в другом измерении, быть собой и еще кем-то. Уверен, что никто, кроме самых доверчивых женщин, в историю про вундеркинда не поверил, но людям нравятся выдумки, даже самые неправдоподобные, им нужны романы, а моя история была чем-то вроде начала большого романа: в персонаже, которого я воплотил, чувствовалось большое фантастическое будущее, и я подпитывал его на протяжении тридцати лет, сближая мечту с нашей трескучей реальностью (о, если б мир хоть чуточку пособил, мы бы жили в сказке!). Меня узнавали на улице, в школе донимали вопросами. Я держался независимо. Мне немного досталось от Теодора. Мой папа объяснил мсье Френкелю, что это все игра, он одобрил, братья Бабинские были в восторге, они единодушно хлопали в ладоши, подмигивали мне, называли меня юным актером, – Теодору ничего не оставалось, как пересмотреть свои взгляды, и он снизошел: «Ты рано начал работать, – заметил он очень серьезно, – раньше всех». На волне шума, вызванного статьями (одна газета передирала с другой, добавляя свои небылицы), салон Ivanhoe выпустил серию открыток и календариков под заголовком L'Enfant Incroyable, которые мгновенно стали популярны, – так началась моя открыточная параллельная жизнь, мой фотографический роман.


С Андре Бретоном меня познакомил Теодор. Они учились вместе в лицее Шапталь. Несмотря на свою практичность, Теодор писал стихи и пьесы, участвовал в постановках, что меня удивляло: я полагал, что это должно было ему казаться пустой тратой времени. Его сильно изменило знакомство с Бретоном и Этьеном Болтански. Как и Френкели, отец Этьена бежал от погромов из Одессы (может быть, они все вместе бежали, я не уверен). Андре, Этьен и Френкели создали небольшое поэтическое общество, которое назвали Club des Sophistes. Андре и Теодор увлекались в те дни философией, они выпускали свой маленький рукописный журнал. Меня потрясло, с какой одержимостью Теодор рисовал и писал. Его отец жаловался, что Теодор и Миша целыми ночами возятся с чернилами и красками. Поскольку я тоже писал стихи (откровенно дурные, помню, что каким-то образом рифмовал pommes de terre и pompes funèbres[28]), Френкели пригласили и меня. Люди, которые у них собирались, были очарованы Теодором, они видели в нем лидера, даже Бретон им восхищался; и правда, Теодор был полон идей. На заседаниях своего клуба Этьен, Френкели и Андре держались очень важно, в основном говорили они, остальные слушали; на заседаниях было не расслабиться – атмосфера в клубе была очень тяжелой: тех, кто дурачился, выгоняли. У меня сохранилась фотография, на которой Бретон что-то говорит, Этьен держит руку на томике Верлена, а Френкели стоят, сознательно позируя (это несколько портит фотографию). Мы все тогда зачитывались Аполлинером. То были славные дни!