Обитатели потешного кладбища — страница 30 из 113

круг меня. Я насчитал более трехсот сюжетов, в которые меня окунули прихотливые руки фотографов, художников и выдумщиков; бульварные романы с моим изображением были повсюду, на них все так же был спрос. Чтобы отгородиться от сияющего ласковым небытием демона, я разрабатывал мое письмо, мрачное, сухое, рутинное, даже грязное, оно не имело ничего общего с декорациями, в которых обитал мой искусственный образ.

Нет, спать не получится сегодня. Он встает. А как Виктор нас напугал! И насмешил. Полицейский оказался не без чувства юмора. Ты смотри: vive la révolution!

Он вспомнил разговор с Маришкой. Когда спросил про Виктора, она стушевалась…

«Он такой… интересный…»

Нравится он ей. Ну что ж, хорошо. Dieu est là où habite l’amour[53]. Мне он, кажется, тоже нравится. Да и Серж вроде оттаял.

Что у нас за окном?

Люди бредут сомнамбулами. Кажется, будет дождь. Редкие машины медленны, едут бессмысленно, не знают, где стать.

Газеты будут сегодня?

Кто-то забыл зонтик: перекатывается на спицах – разноцветная медуза. Поезд со всегдашней настойчивостью строчит пространство, напоминая о расписании. Но скоро и он заглохнет. Теперь и без газет это яснее ясного. Идти некуда и незачем. Остается ждать неизвестно чего.

6

О, как же приятно печатать без оглядки на написанное! Уноситься под парусом в неизвестное! Врываться в новый буйный день на подкованных словах… город гудит, бунтует, трамваи и автобусы стоят… переливается влажная листва платанов… Какие облака! И синева неба – точно морская даль…

Раньше, в Ленинграде, я печатал только с выверенного чистовика, приходилось быть осторожным. На барахолке мне довелось купить задешево старую «Москву», я тогда как раз писал первые рассказы (те, что отправил через случайных иностранцев в «Посев») о том, каково мне было в институте Сербского, машинка была маленькая, ухоженная (без ручки на чемоданчике, но ничего, под мышкой помещалась), шла легко и негромко, как застенчивая цикада; приобрел у инвалида без ноги, он о машинке заботился, с жалостью расставался, успел несколько фронтовых историй приплести, хотел планшет с картой всучить, но я отказался. Писал тайком. Даже самую негромкую машинку далеко слышно. Вычислить того, кто печатает, просто: появился в доме новый человек – включилась машинка. Уши в каждом доме. За работу садился в крайнем случае, когда знал точно, что соседей дома нет, и вся история на бумаге была готова. Никакой импровизации. Вот в чем беда. Ни щелочки для духа. И никого рядом! Жил и действовал в одиночку. На телеграфе французские студентки часами сидели в ожидании, когда «дадут Париж», я с ними заговаривал, они радовались, что я немного говорю по-французски, они и представить себе не могли, какое для меня было счастье сказать две-три корявые фразы, я чувствовал себя измученным калекой, я едва справлялся с дыханием от волнения, и всю ночь после спать не мог, все ворочался, вспоминал, как я осмелился, подошел и заговорил… Стараясь задним числом понять упущенное и восполнить пробелы, я переписывал те короткие разговоры, на бумаге они делались длинней, я зажигал ночную лампу, и свет загорался на воображаемых бульварах, мои спутницы уводили меня на просторные проспекты, по которым струилось мое письмо, шуршали платья, шумел дождь, мы прятались в арочной галерее, громко смеялись, всплескивало эхо, стены аркады были украшены фресками, горели яркие лампы, звучала музыка, в сумерках блуждали фантомы, фантомы немыслимого города… а затем меня отвлекал какой-нибудь звук, за оклеенным газетой окном занималось утро, я выключал лампу, ложился и долго караулил, чтобы перепечатать написанное, ждал тишину: дом без людей молчит особым образом, его тишина приглашает проказничать.

Теперь все предосторожности излишни. И тем не менее то ли по привычке, то ли из стыдливости я дожидался, когда уйдет мадам Пупе́. Как обычно, прежде чем уйти, она откроет и закроет каждый шкафчик, подергает ручки на оконных рамах, запрет одну дверь, уйдет через другую. Лифт увез ее. Наконец-то. С чего начать? Из меня рвется толпа…

* * *

Ясное утро, все в голубиных застежках. Исковерканной походкой лавирую между битыми горшками и собачьим дерьмом по rue de la Roquette. Студенты захватили Сорбонну. Ворчание Вазина, стук машинок, беготня. Площадь Насьон – стачка. Студенты ходят группами, нервные, возбужденные. Полицейские сирены делают петли. Gare de Lyon: много полиции и солдат. Привычно безразличные клошары толкутся у вокзальных закусочных, бессильно перебраниваются; на них никто не обращает внимания, словно их нет; очумев от подземных испарений, они сидят на горячих решетках и тихо просят подаяния или сигаретку, без особой надежды.

Вечером иду на rue de la Pompe – мне гораздо интересней, что скажут здесь. Пьем чай и вино, курим, в большие раскрытые окна заглядывает синева.

– Сорбонна… Ха! Это больше, чем захватить корабль, – говорит Шершнев, прохаживаясь по гостиной (мсье М. лежит на кушетке, у него болит голова, он не спал ночью, много писал, на столе много бумаг с блестящими свежими строками; он тихо бормочет: «корабль?.. какой корабль?..», в его руке курится тонкая трубка с маленькой чашкой). – Это почти Кронштадт!

– А, вот ты о чем…

– Конечно! О чем еще мог я подумать в сложившейся ситуации?

– Тридцать шестой год…

– Что? Почему?

– А, – мсье М. устало закатывает глаза, – не обращай внимания… просто ворчу… ворчу, как Бразильяк…

– Ну, ты тоже скажешь… Бразильяк! При чем здесь этот сосунок? Нет, Кронштадт, Кронштадт… – Серж заводится, его несет: – Взбесившиеся щенки! Они не понимают, чего хотят. Команданте был не прав. Далеко не всякое восстание – творчество. Самое смешное, что все это началось в цветнике Сартра и Бовуар. А что они такое в сравнении с великим д'Аннунцио? Что происходит на улицах? Обыкновенная разнузданность.

– У нас в редакции считают, что это вспышка.

– О, нет, это не вспышка.

Альфред тоже вздыхает, сонно шепчет: «нет, конечно».

– Я тоже так считаю, но вот Вазин…

– Ах, забудьте о нем! Тут нет никакого спонтанного возгорания. Оно случается в тех домах, где хозяин не проверяет газопровод десятками лет.

– Да, но ведь пожары случаются и в домах, где все в порядке.

– О чем и речь, о чем я и говорю, – громыхает стулом Шершнев, прочищает горло, подливает всем чаю. – Неужели не видите, что всему причина? Сексуальная энергия! Сексуальная энергия – это мощная сила, такая же мощная, как национализм, патриотизм, если не больше. Блуд, чтение газет, написание статей и листовок, блуд и снова: стихи, песни, газеты, листовки, алкоголь, танцы, газеты, блуд, ну и так далее… Чума! Молодые хотят признания. Им осточертели люди во фраках. Эти чурбаны в полицейских мундирах. Свобода и блуд! К черту порядок! К черту деньги! Это все очень понятно. Тут нет ничего интересного. Слишком простенько. Еще старик Деломбре был против денег, помнишь? – Альфред кивает. – Скука – это все, что я чувствую. – После паузы добавляет: – И возмущение…

Молчим некоторое время; Альфред опять негромко говорит, что эти дни ему напоминают тридцать шестой, а время после оккупации – начало двадцатых; и таинственно добавляет:

– Не было бы Просперо, не было б и бури.

– Это верно, – подхватывает Шершнев. – Где-то он есть, Просперо. Но сейчас бурю устраивают дети бессмысленного бунта. Какую чепуху писал Сартр о свободе, о бытии, о ничто… Вот они – плоды его статеек. Разве человек, который швыряет камни в полицейских и ревет, как орангутан, разве такой человек свободен? Он одержим. Это зов джунглей. Разве такая свобода нам нужна? В ярости человек теряет лицо. Это уже не человек. Именно из таких безумцев и организуются эти толпы. Блоха психоза кусает одного, передается другому. Бациллы помешательства разбегаются по улицам, и вот вам революция! Это пожар. Когда вас несет толпа, неужели вы ощущаете свободу? Это не свобода. Но о такой свободе писал Сартр, и такую свободу они хотят. И они ее получат. Посмотрим, что будет дальше. По Сартру, будет ничто. Какого философа выберешь, такую жизнь и получишь. По заслугам! – Серж зажигает свою сигарету, наливает всем вина и говорит: – У них нет стиля. Элементарно, нет стиля. А стиль – это главное. Д'Аннунцио въехал в Фиуме в белом кителе на красном лимузине. Он написал манифест в стихах. Вы бы видели, как он его читал! Вы бы слышали его выступления! Эпические, эпохальные речи! Поэзия! Люди плакали и умирали от хохота. Всем управлял стиль – в основе всего был только он. Все было во имя Красоты! А что мы видим здесь и сейчас? Людишки в сереньких костюмчиках, в пиджачках с потерянными пуговицами, неотесанные прыщавые очкарики выкрикивают лозунги не первой свежести. Легко себе представить, какой бесцветной будет жизнь под управлением этакого комитета молодых недоумков. Рахметовы, Раскольниковы и прочие болваны…

– Это будет Советский Союз.

– Конечно. Еще одна республика Страны Советов.

Серж на него смотрит – и вдруг на его лице появляется беспокойство:

– А как там Мишель? В Льоне-то дела совсем плохи…

– Все в порядке. У Мишеля разгромили магазинчик. Он, конечно, переживает, но ведь это ерунда. Главное, все целы. Сидят дома, у них все есть. Он же такой запасливый. Они атомную войну запросто переживут!

Серж смеется, пыхтит, выпуская клубы дыма, как паровоз.

* * *

Вчера вечером позвонила Мари: «Творится черт знает что! Я хочу вытянуть из этого кошмара подружку. Если хочешь, приходи завтра после двенадцати на рю Ги-Люссак, мы в доме номер 23». Я сказал, что обязательно буду, конечно, Мари, как иначе!

Всю ночь плохо спал, следил по радио за происходящим, морально готовился к встрече с Клеманом, Мари о нем много интересного рассказывала, чуть ли не в первую нашу встречу я узнал, что Клеман – активист-социалист, un militant, он любит произносить речи, воображает себя журналистом и презирает своего младшего брата за то, что тот превратился в мелкого лавочника, un petit bourgeois. Клеман считает мсье Моргенштерна «голлистом», он презирает всех, все у него «буржуи», «мещане», «материалисты», он всех на свете критикует, Советский Союз в том числе. Постоянно говорит, что большевики извратили прекрасную идею. Он живет в Париже в очень маленькой квартирке на rue de Quatre Vents, над книжным кафе. «Там повсюду книги. Они даже на улице. На них спят клошары. И у него в комнате тоже только книги. Мы с Альфредом сидели на стопках книг и слушали его речи. Ах да, у него есть радио. Ну и пишущая машинка, само собой. Денег ему хватает только на то, чтобы оплатить аренду. Он даже кофе не мог нам сварить, потому что не было не только кофе, но и чашек. Одни книги, машинка и кучи, кучи бумаг. Но в другом месте он точно не может жить. Он должен жить в самом центре. На rue de Quatre Vents. Ну а где еще такому жить? В любом случае ни в одном другом городе мира он бы жить не смог. C’est pas imaginable!»